В отличие от стихотворений, в которых поэты, как описано выше, вспоминают утраченную родину, прибегая к привычным словам и названиям предметов или создавая лирического героя, стремящегося вписать себя в традицию литераторов-изгнанников, произведения Лосева безусловно являются поэтическими актами смещения в смысле формалистов, сдвига точки зрения, синтаксиса и семантики, «обнажающего прием» тканья текстов и жизни в условиях изгнания. Его стихотворения – не самоцельный уход в литературу или, шире, в литературность, но утверждение этой литературности как своей идентичности, как основной позиции по отношению к изгнанию. Поэтическое смещение, выполненное с литературным изяществом и тонкой иронией, помогает ему, пусть даже совсем ненамного, «сдвинуть» себя самого, перестать быть объектом исторического опыта и снова стать его субъектом, как это удается лишь в исключительных случаях.
Стихотворения сборника «Чудесный десант» – в первую очередь, упражнения автора в поэтическом остроумии, вызванные желанием вновь испытать удовольствие от иронии и абсурда, подобное тому, какое он испытывал двадцать лет назад с товарищами по «филологической школе», ныне оставшимися на родине. Стратегия Лосева восходит к четвертой, витгенштейновской концепции бытия языка как практики. Однако сам практикующий в данном случае оказывается в смещенной по отношению к ней позиции[314].
Стефани Сандлер
Еремин, повтор, загадка
Говоря о большом вкладе Льва Лосева в русскую культуру и гуманитарные науки, нельзя не упомянуть неофициальную поэзию Ленинграда и, в частности, литературный кружок под названием «филологическая школа». Если судить по подробной библиографии участников этого кружка, изданной в 2006 году, Лосев был наиболее плодовитым членом группы; но особенно поразительно, что наибольшее число произведений Лосев создал в качестве критика и ученого – это притом, что он опубликовал еще и восемь поэтических книг[315]. С четверть века назад Лосев написал статью под названием «Жизнь как метафора», посвященную другому члену этого литературного кружка, Михаилу Еремину; и хотя с тех пор Еремин успел создать еще много стихов, статья не устарела и до сих пор остается прекрасным вводным курсом для всякого, кто хотел бы познакомиться с его творчеством. В статье особо подчеркивается ощущение интенсивности живой жизни в поэтическом мире Еремина. Жизнь у Еремина, отмечает Лосев, предметна и имеет форму, что ставит его стихи в один ряд с поэзией Пастернака.
Лосев считает Еремина модернистом своего поколения и полагает, что его творчество вполне сопоставимо с творчеством Уоллеса Стивенса и Пауля Целана. Модернизм для Лосева – не эстетическая разновидность авангарда, а феномен истории. Модернизм «создал новую модель стихотворения, в которой отвергается временная, континуальная логика практической речи» (с. 475). Читать такие стихи (воспользуемся сравнением Лосева) все равно что в первый раз в жизни ехать на эскалаторе; таким образом, чтение Еремина косвенно приравнивалось к путешествию на непонятном средстве передвижения. Лосев совершенно прав, когда советует нам, читая Еремина, пытаться разгадать смысл отдельных элементов стихотворения, впитать его в себя, постичь его сознанием, как некий загадочный знак, иероглиф. Далее следует виртуозный разбор нескольких стихотворений. Размышляя о стихах Еремина Лосев помещает его, казалось бы, камерные поэтические находки в более широкие культурные контексты, замечая, например, что важнейшие для Еремина сферы знания – это лингвистика и биология. Изоморфность биологических и лингвистических реалий, добавляет Лосев, – ответ Еремина на философский вопрос о «двойном бытии» человека. В заключение Лосев утверждает, что поэзия Еремина (как и поэзия Паунда, Стивенса, Клоделя) сложна для восприятия вовсе не из-за его загадочных метафор, но из-за «разношерстности лексики». Трудно подобрать более удачное описание поэтического языка Еремина. Это емкое, фактурное сравнение, спрессованное в яркий образ, само сродни поэтическим приемам, которые мы находим в стихах Еремина.