Далее Бродский демонстрирует, как Цветаева периодически спускается вниз по гамме в попытке контролировать свое звучание – так же, как и Урания не советует брать звуки выше, чем «ля» (БоЦ, 137; LTO, 251). В следующей строке Бродский обращается к Урании с просьбой принять его песню и располагает себя под музой, «ниже по гамме», ибо поет внизу октавы – таким образом, возможно, обозначая разницу между ариями Цветаевой и его собственной намеренно ровной тональностью (и одновременно обозначая его мужской голос)[415]. Отсылка Бродского к опере снова вызывает в памяти строки из «Новогоднего», где Рильке глядит вниз с небес, словно бы облокотившись на край ложи, в то время как Цветаева смотрит на него со своей точки зрения, расположенной в Беллевю. Ровно так и Бродский располагает себя по отношению к Урании-Цветаевой, которая смотрит на него «с точки зрения воздуха», в то время как он глядит вверх, «домой». Бродский закавычивает слово «домой», возможно, потому что это выражение Цветаевой: «И домой: В неземной – / Да мой» («Провода», 1923).
Бродский словно бы упражняется вслед за Цветаевой во вглядывании в небо «с его доступными сначала глазу, а после глаза – только духу – уровнями». Он задается вопросом о том, как на такой высоте функционирует человеческое зрение: «Воздух и есть эпилог для сетчатки – поскольку он необитаем», опять предлагая, что проблема в том, что там нет ничего, что́ бы можно было увидеть («поскольку он необитаем»). Бродский продолжает свое размышление об ограниченности в следующем разделе (XVIII):
Бродский, по своему обыкновению, выдвигает ряд утверждений, которые будто бы логически вытекают друг из друга, хотя кажутся взаимно противоположными. Вначале он утверждает, что человеческое зрение, как и эмоции и тело, ограничено по определению. Ограниченность – это состояние человеческого опыта. Бродский противопоставляет эти ограничения свободе звука, который, «как призрак», может отделить себя от тела. И далее, он утверждает, что, в конце концов, можно «увидеть воздух» – например, можно увидеть в воздухе материальные, телесные следы всех тех поэтов, которые проходили здесь до Бродского и Венцловы. Иными словами, Бродский, только что доказав, что в воздухе нечего видеть и что звуки/призраки не имеют тел, предлагает нам взглянуть на их следы в воздухе. В следующем разделе (XIX) поэт с возрастающей уверенностью настаивает на субстанциальности воздуха, утверждая, что «воздух – вещь языка». Используя цветаевский каламбур о «небе» и «нёбе»[416], он изоморфно смешивает пространство небес и пространство ротовой полости поэта:
В конечном итоге дыхание поэта содержит «души», которые будто бы обладают материальным существованием, хотя только на молекулярном уровне. Духи, следовательно, также являются «вещами», что объясняет строку выше, где Бродский определяет свой собственный летающий призрак как «парящую вещь»: «Эта вещь воспаряет в черной ночи эмпиреи».