И под самый вечер, обойдя перед отбоем палаты и доложив дежурившему в ночь Огневу, что все в порядке, решилась спросить. Никому другому не выказала бы она своей тревоги.
— Алексей Петрович… да что ж с нашим комиссаром-то? Никогда его таким не видела. Будто бы веселый, но как-то странно… Словно в последний раз улыбается.
— Именно, Раиса Ивановна, в последний, — ответил он негромко. И Раиса вздрогнула, поняв, что даже у него сейчас такой же отрешенно-веселый вид, как у Гервера. — Я такое веселье, Раиса Ивановна, один раз в жизни видел, еще в ту войну, в семнадцатом. Когда командир батальона ударников в последнюю атаку вел всех, кто идти готов. Неполных две сотни, без артиллерийской поддержки, от всей дивизии — комитет проголосовал: “Не наступать, артиллерии стрелять запретить”. Я с ними хотел — а он меня завернул. России, мол, какая бы она ни получилась, врачи будут нужны, а нашему батальону — уже без надобности. Вы ж, говорю, на верную и бессмысленную смерть идете — весь фронт наступать отказывается. А он мне: “Theirs not to reason why, theirs to do and die. Прощайте, господин зауряд-врач. “Там, за дверью гроба, не прежде, свидимся с тобой”. И ушел. И точно так же улыбался.
Раиса вздрогнула, с удивлением услышав от командира чужую речь:
— Это по… на каком он языке?
— По-английски. Это о Крымской. “Их дело не рассуждать, а в бой идти умирать”. Атака английской легкой бригады, как раз здесь, под Балаклавой. Они там от общей неразберихи и вражды между командирами очень красиво и героически атаковали, потом отступили. Только атаковали не туда, куда было нужно. За неполный час потеряли от ста до четырехсот человек, разные историки по разному считали, из шести сотен. В любом случае — это бойня. А Теннисон героическую поэму написал…
Он тяжело поднялся из-за стола и только тут Раиса заметила, не в первый раз уже, как тревога и тяжкие вести состарили ее командира. Резко залегли морщины, веки набрякли. А ведь не многим старше комиссара… “Значит, действительно, плохи наши дела…” Она хотела отогнать эту мысль, но не хватало сил.
— И вот тут-то и появляется главный солдатский вопрос — тот приказ, который видится тебе бессмысленным, это что такое, преступление? Ошибка? Вынужденное решение? Или часть плана, которого мы целиком знать и видеть не можем? Ударники считали, что идя на смерть, спасают честь армии… Впрочем, — тут голос его вновь стал тверд, — хотя бы от этого вопроса мы избавлены. Нам тут нужно только держаться. Как говорил адмирал Макаров: “Стреляйте, стреляйте до конца, может быть. последний выстрел принесет нам победу”. А если нет… никто не сможет сказать, что мы сделали не все.
Вслед за тяжелыми вестями о наступающем противнике в подземный город скоро пришла новая беда: он остался без воды. Артобстрелы и бомбежки разрушили водопровод, а близость фронта уже не давала свободно приблизиться к Черной речке. Вот тут и пришли на помощь запасы вина, которых в “Шампаньстрое” было столько, что какое-то время так и не успевшее перебродить в шампанское, оно заменяло все. На вине готовили обед, им мыли руки перед операцией, в детском саду в соседних штольнях в нем даже купали детей.
На третий день уже сладковатый фруктовый привкус любой еды и хмельной запах надоели настолько, что даже думать о вине стало тошно! “Ром был для меня и мясом, и водой, и женой, и другом,” — писал веселый англичанин Стивенсон, рисуя своих пиратов, склонившихся над картой острова сокровищ. Раиса очень любила эту книгу. Интересно, если бы старому пирату пришлось не только пить ром, но и умываться им по утрам, стирать в нем тельняшку или в чем тогда пираты ходили, что бы он сказал тогда? Наверняка, припомнил бы не меньше крепких словечек, чем Астахов, которого до белого каления доводил такой метод мытья рук.
“Кончится война — пить брошу! — пообещал он, исчерпав запас ругательств, — Разве что водку. А на вино не посмотрю даже.”
После такого мытья перчатки липли к рукам, сколько талька ни сыпь в них.
Но долго так продолжаться уже не могло. И наконец пришел тот приказ, которого с тревогой ждали и надеялись, что его не отдадут: оставить Инкерман. Госпиталь перебазировался в Георгиевский монастырь.
Собираться пришлось в большой спешке. Короткие летние ночи едва позволяли машинам сделать один рейс до нового места дислокации. Там тоже были скалы, древний монастырь будто врос в отвесные каменные стены, но уже не было таких глубоких и надежных подземных тоннелей. И отступать было уже некуда — в двух шагах море.
Всех раненых, кто мог перенести дорогу, эвакуировали. Еще пробивались чудом к городу корабли, только теперь они причаливали в Камышовой бухте. Уже не транспорты, уже боевые, транспорты прорваться к осажденным больше не могли. Последний, “Белосток”, обстрелянный и поврежденный ночью в бухте, погиб, едва выйдя в море. Еще поднимались с аэродрома на Херсонесе транспортные самолеты. В серых предрассветных сумерках, пока не появились вражеские истребители. Осада стягивалась, как удавка.