…Встряхнула головой и словно бы проснулась: сон это был или просто привиделось. Глянула на дорогу. Туман еще клубился над ручьем. Жгучая зелень берегов совсем поседела. На дороге — ни души. Неожиданно подумалось: эта дорога все же приносила ей и что-то новое в жизни. И она сама, идя по этой дороге, вроде бы обновлялась. Чаще всего это были поездки на конопляный завод, когда они свозили уже высушенную тресту, или на совещания, или на осенние и зимние ярмарки. С дедов-прадедов эти ярмарки собирались в дни старых народных праздников урожая, на которые съезжались со всего Полесья и колхозы, и промысловая кооперация, и фабрики, и артели, и всякие умельцы-мастера. Прямо на площади разбивали палатки или мастерили на скорую руку навесы и выставляли зерно, ткани, утварь…
Целый день ходи и выбирай себе мануфактуру, примеряй платки, сапожки, платья, пальто, а то просто бери без примерки варежки, сорочки, мониста, разглядывай все это богатство хоть до вечера, до тяжкой истомы во всем теле.
— Ой, как же тебе хорошо в этой косынке! — восторженно восклицала какая-нибудь из женщин. — Купи, Галька! Или уж не хочется принарядиться? Ты же вон еще какая! Не то что мы… дети, хозяйство. Не заработала разве?
— Почему не заработала? — звенел весело ее голос. Но вдруг в нем пробивалась грусть. И все знали, что Галька заработала, что у нее вдоволь всякого добра — шкафы ломятся. Да не надевает ничего — не для кого наряжаться.
Тенями ложились на щеки темные ресницы, скрывали синеву глаз, они вдруг чернели, и плотно смыкались губы. И тогда грубее бороздились морщинки у рта. Ярмарка больше не веселила. Не хотелось идти ни в театр, ни к фотографу, куда как-то заходили всем звеном. Опять смотрела на дорогу — когда уж назад…
Дома слушала тишину. Вдыхала запахи яблок, хлеба, молока… Только глухими осенними ночами слышался порой тревожный стук. Словно кто-то несмело так, легонько в окно или в дверь — тук-тук…
Замирала… Выжидала… Прислушивалась… Потом вскакивала, кричала: «Кто? Кто там?» — и замолкала. То ли почудилось, то ли в самом деле Иван…
Да нет, Иван качает своих детей или вытачивает из липового сучка куклу на колесиках… Не придет он… К распятой… Зачем было возвращаться? Лучше бы уж тогда померла… Нет, не придет Иван…
Он приходил в снах. То бегут они вдвоем по топкому лугу вдоль ручья, то бредут по песчаному дну его, а то видела, как Иван равнодушно проходит мимо, а она догоняет, бежит по жнивью, кричит, зовет — он не слышит… Иногда снился только его голос. Он звал ее по имени: «Галя!» — и она просыпалась. Сердце гулко стучало, она заглядывала во все окна… Это был только сон… Предутренний сон…
А сердце ждало.
Белая рубашка с низким вырезом вздрагивала на тугой груди. Жесткими ладонями приглаживала ровные черно-смоляные волосы. И тогда лоб, овал лица, длинная шея, обычно прикрытые платками, белели такой мраморной белизной, что никто не поверил бы, что эта женщина с тонкой белой кожей, невысоким, но широким лбом, сужающимся книзу мягким подбородком — простая полесская крестьянка, а не мадонна, ненароком сошедшая со старинной иконы и застывшая в рассветной мгле от предчувствия, веками томившего ее…
Распятая на кресте…
Еще по сю пору шептали это за ее спиной. Может, кому-то досадно было, что когда-то она была первой девкой, гордой и недоступной. А может, потому, что осталась гордой после того багрового предвечерья…
…Началось с того, что по дороге к селу спустились фашистские танки. Порасползались по садам, прятались под пожелтевшими деревьями. Теперь уже прятались! Не слышно было громких голосов, бездумной музыки на губных гармониках. Молча, со злобой поглядывали оккупанты на людей, ежеминутно готовые любому пустить пулю в лоб…
Мальчонка пробежал по двору возле танков — в спину выстрел. На заре молодица к колодцу пошла — бросили в колодец… В хате дети голосят от голода — прикончили гранатой…
Люди скрывались в погребах, в сараях, рыли землянки. Ее заметили с вечера — брала воду из колодца. И не опомнилась, как очутилась посреди хаты, посреди чада, сивушного перегара, в липких, жадных и цепких руках. Дикий хохот. С нее срывают одежду… И боль во всем теле…
Очнулась от холода. Солнце ослепительно било в глаза — еле расклеила веки. Нестерпимая скованность в руках и ногах — не пошевельнуть. Подняла голову и ужаснулась — руки ее раскинуты крестом и привязаны к перекладинам, пальцы посинели… Ноги тоже привязаны веревкой… И вся она распята, растерзана, разбита… только мысль жива… только чувствует шершавым языком запекшиеся, распухшие губы… И висит она на высоченном почернелом кресте, том, что испокон веку застыл на развилке дороги за селом…