— Альма была подростком в шестидесятые. Такое было время — политическое, революционное, не до воспоминаний… Она уехала из Феррары совсем юной, уехала навсегда. По–моему, даже очень возможно, что она ничего не знает и не знала, а родители решили ничего не говорить ей об этом.
— Завтра буду искать доказательства.
— Сходи в библиотеку, там все найдешь: количество депортированных, погибших. В Ферраре есть даже еврейский музей, когда–то я там был. И читал, что недавно открыли национальный музей Холокоста или что–то в этом роде, можешь и туда сходить…
— Хорошо, профессор, будет сделано. Впрочем, я все найду в интернете.
— Не думаю, что все, дорогая.
— Может, и не все, но определенно быстрее. Папа…
— Да, Антония.
Я не привыкла откровенничать с отцом, но вообще, все это так странно.
— Почему в нашей семье столько трагических смертей? Дедушка с бабушкой… теперь еще и прадедушка с прабабушкой. Знаешь… впечатляет.
Грустно, если сказать точнее. Просто не хочу признаваться, что мне грустно.
— Я понимаю, ни о чем не подозреваешь, и вдруг такое… могу себе представить, как ты расстроена. Трагические смерти — это полотно истории. Вспомни «Энеиду»…
Нет, только не «Энеиду»! Не сейчас!
— Не хочу ничего слышать ни про «Энеиду», ни про «Неистового Роланда». Ни у кого из моих знакомых нет такой ужасной семейной драмы. Да и ты тоже как…
— Как кто?
— Как эмигрант, не знаю… как беженец. Я никогда не видела никого из твоей семьи, разве что двоюродных братьев из Турина.
— Уверяю тебя, все прозаично, все умерли от болезней, если тебя это успокоит. Твой далеко не молодой отец был единственным сыном своих родителей: все, родословное дерево засыхает.
— Папа…
— Да?
— Ты действительно думаешь, что это нормально — в тридцать лет узнать, что твой дед покончил с собой, дядя исчез, а прадед и прабабка с дочерью, сестрой деда, погибли в концлагере?
— Разве я сказал, что это нормально? Я такого не говорил.
— Их звали Амос и Анна. И Ракеле. Нужно придумать другое имя для Ады. Хватит уже этих «А».
— Ты права. Назови ее Брадамантой…
— И ты туда же!
— Что?
— Один знакомый, он предложил имя Ариосто, если родится мальчик…
— Прелестно! А кто это?
— Комиссар полиции, неаполитанец.
— Еще один комиссар? У тебя какая–то мания… И снова ему удалось свести диалог к шутке.
— Как у тебя получается не принимать все всерьез?
— Я тридцать лет живу с персонифицированной драмой, научился.
Ну уж нет! Этого я ему не прощу.
— Вообще–то мне кажется, она действительно пережила в своей жизни тяжелые моменты, и потом, рядом с таким, как ты, любой начнет драматизировать, просто в пику тебе, извини, что я это говорю. Знаешь, я тоже стараюсь, как ты, не сгущать краски, но это уж слишком…
— Я же сказал, сегодня — день упреков. Знаешь, надо отметить в календаре…
— Вот видишь? Ты или шутишь, или умничаешь, или показываешь свой рационализм. По–другому ты не умеешь.
В трубке тишина. Должно быть, я его уязвила.
— Как по–другому? О чем ты, Антония?
— Порыв… эмоциональность… сопереживание… Мне кажется, мама чувствует себя очень одиноко.
На этот раз молчание затянулось.
Затем он продолжает прежним тоном:
— Я делаю все, что могу, Антония. Стараюсь быть рядом, когда это нужно. Понимаю, что ты очень расстроена и даже напугана сегодня. Но какой смысл в том, что я скажу тебе «Бедняжка!» или попытаюсь тебя утешить? Я думаю, что шутить или рационально объяснять — единственный способ поддержать тебя… Что бы ты хотела от меня услышать? Чего тебе не хватает?
— Не знаю, папа. Наверное, хотела бы поплакать. Обнять тебя. Как нам теперь быть с мамой? Я не могу рассказать ей по телефону про эту историю. Не говоря уж о том, что я вообще ничего не понимаю… Я хотела лишь узнать, жив ли Майо, а если умер, то как, но вдруг узнаю такое… это я еще не все рассказала!
— Есть еще что–то?
— Да, и ты скажешь, что это — мелодрама.
— Выкладывай.
— Получается, что Майо — сын не дедушки Джакомо, а любовника, который был когда–то давно у бабушки Франчески. Их отношения закончились еще до рождения Майо. Он был префектом и жил по соседству. Это брат синьоры, с которой я сегодня встречалась.
Франко молчит.
— Почему ты ничего не говоришь?
— Я боюсь, ты неправильно поймешь мои слова. И вообще… у меня нет слов, да. Ты… в этом уверена?
— Предоставить источники? Вот три разных.
— Какие?
— Первый — соседка, второй — тетя маминой подруги, третий — комиссар–неаполитанец. А ему сказал старый комиссар, которому префект сообщил лично.
— Префект тоже еврей?
… Да.
— Когда это было, в какие годы?
— Я не знаю, папа! Завтра сделаю свой урок и принесу тебе на проверку, хорошо?
Знал бы он, как меня раздражает этот допрос!
— Вот видишь, что бы я ни сказал, все не так. Поэтому я тебе и не звоню: ничего не могу с собой поделать, по телефону у меня менторский тон. Могу себе представить, ситуация действительно непростая. И ты выбита из колеи, бедняжка…