— Вчера появился Мюллер, которого я не видела уже много лет, и все всплыло снова. Я вернулась в свое детство. Мы жили — и до сих пор живем — в маленьком городе на западе Австрии. Я была единственной дочерью. Девочкой я не знала своего отца таким, каким, по описаниям, он был в молодости, не видела в нем той энергии и того огня, которые, задолго до моего рождения, увлекли его на войну в Испанию. Я видела лишь то, что сделали с ним последующие двадцать лет. Говорили, он был талантливым адвокатом, но я знала, что он берется лишь за трудные, по большей части проигрышные дела. Соглашается защищать бедных, профсоюзы за скромные гонорары, исключительно ради того, чтобы спасти людей от несправедливости, отстоять их законные права. Позже, когда я повзрослела, мне пришла в голову мысль, что он хотел взять своего рода реванш за поражение в Испании, хотел с помощью закона помогать всем угнетенным в мире или, по крайней мере, в Австрии. Но в результате, к сожалению, потерпел новые поражения. В адвокатской практике ему повезло не больше, чем на войне. Кончилось дело тем, что люди, чьи дела в суде сулили большие доходы, стали избегать, фактически бойкотировать его. И теперь, после стольких лет работы, он живет в доме, унаследованном от моего деда, на мизерную пенсию по старости и на небольшое пособие от профсоюза. А я помню, что, когда была девочкой, он буквально надрывался на своей неблагодарной работе, забывая меня и маму. Он все время проводил либо в конторе, либо в суде или сидел в библиотеке, штудируя тома законов и составляя документы. Я очень его любила. Даже тогда я чувствовала, что ему тяжело живется, и жалела его как-то по-матерински. Я приносила ему в кабинет кофе или сок и долго сидела, наблюдая, как он читает или пишет, непрерывно потирая лоб. Обнаружив мое присутствие, он удивленно спрашивал, что я здесь делаю, почему не иду играть, не ложусь спать. Я целовала его в щеку и просила рассказать мне сказку на сон грядущий. На лице его выражалось недовольство, потому что я отрывала его от дела, но он обнимал меня и сочинял какую-нибудь коротенькую историю, в которой обязательно побеждали справедливость и добро. Часто он рассказывал о голубке, которую преследовала злая лиса, но на помощь голубке прилетала стая голубей и побеждала коварную лису. Вот так! Отец не преуспел ни на войне, ни в юриспруденции, но бедные животные в его сказках никогда не терпели поражения!.. Что же до дяди Мюллера, то он всегда был преуспевающим врачом и часто приходил в наш дом и в присутствии отца, и в его отсутствие. Чаще, когда отца не было дома. Всегда приносил мне сладости, брал меня на руки, целовал. Спрашивал маму, у которой было слабое здоровье: «Как самочувствие нашей госпожи сегодня?» Брал ее за руку, щупал пульс, прослушивал грудь. Он уводил ее в другую комнату, или меня усылали из дома под каким-либо предлогом. Мне было лет восемь, когда я устроила Мюллеру сцену. Открыла ему входную дверь, он преподнес мне конфеты, а я швырнула их на пол и начала колотить его кулаками в живот с криком: «Уходи, уходи… Я не желаю тебя видеть, не хочу твоих конфет… Уходи! Я не люблю тебя!..» Он не проронил ни звука. Мама стояла, прикрыв ладонью рот и с широко раскрытыми глазами. Больше Мюллер у нас не появлялся. Но мама стала часто уходить из дома… А потом уехала в санаторий и там умерла.
Я напряженно слушал Бриджит, стараясь не пропустить ни одного слова. Куда делась душевная инертность, заторможенность! Ее рассказ пробудил во мне острое чувство жалости. Я готов был усесться рядом с ней на пол и рассказать про все мои боли. Отбросив ложь, гордость, не прячась за словами, которые помогают сохранять лицо, скрывать свою внутреннюю опустошенность, чувство поражения. Но я не сделал этого. Застыв в маленьком кресле, продолжал смотреть на нее. Она уже расплела косу, длинные золотистые волосы спускались с правого плеча, и она расчесывала их пальцами. Прежде чем я нашелся, что сказать, она вдруг рассмеялась и глядя прямо мне в глаза, продолжила:
— Все это детские воспоминания. Я уже давно простила мою мать и даже сумела понять ее. Я даже могла бы простить Мюллера.
— Он очень старый, — пробормотал я.
— Да, очень старый, — повторила она мои слова.
Протянула руку к забытому стакану, поднесла его к губам, снова поставила рядом с собой.
— Знаете, — голос ее зазвучал громче, — все можно простить, все, кроме лжи самому себе и преднамеренной лжи другому. Ведь вы сказали это, или не говорили? Я имею в виду, если человек ошибся, он должен, по крайней мере, быть мужественным и признать это, а не продолжать обманывать…
Я не понимал до конца, что и кого она имела в виду, говорила ли обо мне или о Мюллере. Какие ошибки я должен исправлять, и есть ли у меня на это время?
— Быть может, он, — я имел в виду Мюллера, — раскаивается сейчас в своих ошибках и пытается, несмотря на возраст, помогать другим…
Она сделала презрительную мину:
— Вот именно, пытается!
— Разве то, чем он занимается в настоящее время, не своего рода?..
Она оборвала меня даже с некоторой злостью: