Этой ночью, их первой ночью, в маленькой гостиной, которую она захотела ему показать, стоя перед открытым окном, выходящим в сад, они вдыхали сияющую звездами ночь, слушали тихий шорох листьев в саду, шепот их любви. Держась за руки, они чувствовали сладостный ток крови в венах, и смотрели в высокое небо, и видели свою любовь среди звезд, и звезды благословляли их из поднебесья. Навсегда, тихо сказала она, робея оттого, что она здесь, у себя — и с ним. А когда невидимый в листве соловей, сообщник ее счастья, затянул безумную песнь-мольбу, она сжала руку Солаля, чтобы поддержать маленького безымянного союзника, который изо всех своих сил, до полного изнеможения воспевал их любовь. Внезапно он замолчал, и воцарилась полная тишина, тишина ночи, прерываемая изредка лишь дрожащей трелью кузнечика.

Она осторожно высвободилась, подошла к фортепьяно — благородная и смешная весталка: она почувствовала, что должна играть для него, что должна освятить баховским хоралом первый час, принадлежащий им одним. Сидя перед черными и белыми клавишами, она, опустив голову, подождала мгновение, отдавая дань уважения грядущим звукам. Поскольку она сидела к нему спиной, он схватил с туалетного столика зеркальце в серебряной оправе и залюбовался своим лицом — лицом мужчины, которого любят, и улыбнулся себе. О, безупречные зубы, достояние юности.

О, сверкающие зубы, о, счастье жить на свете, о, эта нежная и манящая с ее скучной музыкой, принесенной ему в дар. Благоговейно играла она для него, и лицо ее было вдохновенным и упрямым. Она играла так целомудренно, а в это время на круглом табурете ее полные бедра двигались и волновались, мягко шевелились, обещанные ему одному.

Он смотрел на нее, и знал, и злился на себя за это знание, но знал, что ей было стыдно, хотя и неосознанно, стыдно за то, как она недавно прижималась к нему в танце, стыдно за восторг, охвативший ее при мысли об отъезде, и он знал, что, едва они вошли в эту комнату, она смутно захотела искупления. Во искупление они смотрели на небо, во искупление говорили о вечности и невинно держались за руки — а ведь тогда, в «Ритце», она прижималась к нему так близко, во искупление старательно слушали соловья — невыносимо банального, сверх меры захваленного певца. Искуплением был и этот хорал, попытка очистить и облагородить возникшую любовь, вдохнуть в нее душу, доказать себе, что эта любовь преисполнена духовности — с тем, чтобы иметь возможность без зазрения совести предаться радостям плоти.

С последним аккордом она застыла на табурете, глядя на клавиши, отдавая дань уважения улетевшим звукам. Переждав момент смены состояния, перехода от небесного к земному, она обернулась к нему, доверяясь ему всем сердцем, с едва заметной торжественной улыбкой на губах. Несколько идиотской улыбкой, подумал он. Встав, она справилась с искушением сесть рядом с ним, опустила свои прекрасные бедра в кресло и взглянула на него, ожидая комментариев по поводу хорала. В саду ночной дятел простукивал деревья. Солаль молчал: он ненавидел Баха; но она решила, что причина его молчания — невыразимое словами живейшее восхищение, и восхитилась в ответ.

Ее, однако, пугала тишина, пугало, что он так строен и высок, что он так элегантен в своем белом смокинге, и она положила ногу на ногу, одернула платье и застыла в романтической позе. Моя милая, подумал он, растроганный этой слабостью, этим патетическим желанием понравиться. Его смутило благоговение в ее взоре, он опустил глаза, и она вздрогнула, заметив шрам. Ох, скорей поцеловать это веко, стереть зло, которое она ему нанесла, попросить прощения. Она откашлялась, чтобы голос лучше звучал. Но он улыбнулся ей, и она встала с кресла.

И вот наконец он рядом, наконец золотые искорки так близко, вот наконец плечо, надежное прибежище, наконец он обнял ее. Она откинула назад голову, чтобы лучше видеть его лицо, потом приблизилась, раскрыла губы, как распускается цветок, раскрыла старательно, запрокинув голову, прикрыв глаза, умирая от счастья, раскрывшись навстречу ему в священном экстазе. Конец хоралу и соловью, подумал он, и разозлился на своего демона, нашептывающего эти мысли. Да, если бы не хватало четырех передних резцов, то никакой тебе вечности, никакого соловья, никакого хорала. Или если бы даже все зубы были на месте, но был бы он безработный в драных обносках, тоже бы никакого соловья и хорала. Соловьи и хоралы — привилегия господствующего класса. И что с того, ведь она — его любимая, и молчи, молчи, проклятый психолог.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги