— Нет, мы будем ужинать вместе, за столом. Ты почитаешь после ужина, когда я лягу. А пока ты будешь читать, я отведаю птифуры. Но я с тобой поделюсь, если захочешь.
— Да, дорогой, конечно, — сказала она, с выражением материнской заботы на лице. — (Ну как на такого обижаться? — подумала она.) — Теперь я зажгу свечи, вы увидите, будет так уютно. — Она открыла пачку, достала свечку. — Такая толстая, может и не поместиться.
Он вскочил, как потревоженный леопард. Ох, ее рука, такая чистая, сжимающая эту свечу! О, эта жуткая ангельская улыбка!
— Брось эту свечку, прошу тебя, — сказал он, опустив глаза. Никаких свечей, я не хочу свечей, терпеть не могу свечи. Спрячь их, прошу тебя. Спасибо. Послушай, я хочу задать тебе вопрос, всего один, и вовсе не нескромный. Если ты мне ответишь, я обещаю не сердиться. Брала ли ты сумку, по вечерам, когда шла на ночь… — (Он не закончил. Выговорить «к Дицшу» он не мог.) — Брала сумку?
— Да, — сказала она, дрожа, и он мучительно заставил себя посмотреть на нее. Глаза у него были как у больной собаки.
— Сумка была маленькая? — Да.
— Конечно. Маленькая сумка.
Он представил себе ужасающее содержимое сумки. Очень красивая шелковая пижама или прозрачная ночная рубашка, которая вскоре оказывалась снятой. Расческа, зубная щетка, кремы, пудра, зубная паста, весь арсенал для утреннего пробуждения, для счастливого пробуждения. Ох, поцелуи с утра. Предательница. И потом, наверняка какая — нибудь любимая книга, которую она читала ему после их кувырканий. В ее духе было делиться самым сокровенным. И потом, это совместное чтение успокаивало совесть, обеляло всю гнусность ее измены. Называла ли она его Серж? Во всяком случае, говорила дорогой, как ему, любимый, как ему, и те же тайные словечки во мраке ночи. А может, она их от этого типа и узнала. А потом, в сумке наверняка валялись мятные леденцы, чтобы дыхание всегда казалось свежим. Время от времени, между двумя продолжительными поцелуями, она украдкой хватала леденец, быстренько засовывала его за щеку, слева, возле зуба мудрости, чтобы избегнуть возможного соприкосновения с языком дирижера.
— А ты один или несколько клала в рот?
— Чего?
— Леденцов.
—
— Последнее, что я хочу знать, и потом уже не буду задавать вопросов. Когда ты приходила к нему, ты сразу раздевалась донага? — (Его кровяное давление подскочило до двухсот двадцати. Она раздевалась, бесстыдно, или наоборот, стыдливо, и язык Дицша даже заострялся от вожделения!) — Ответь, дорогая. Ты видишь, я спокоен, я держу тебя за руку. Вот все, что я хочу знать: раздевалась ли ты немедленно, едва заходила?
— Да нет, что ты.
О, низость этого «что ты»! Это «что ты» означает «я слишком чиста для того, чтобы раздеваться сразу, так не принято, нужна прелюдия, ангельский стриптиз, со страстными взглядами, с душой». Ну конечно, вся эта идеалистическая мерзость, свойственная правящему классу. Ей нужны сентиментальные преображения, всякие взбитые сливки, покрывающие свиные ножки, сало в шоколаде. Вот лицемерка, ведь она приходила туда затем, чтобы раздеться!
Хватит, хватит, не нужно думать об этом и особенно нельзя ничего себе представлять. Пора уже сжалиться над этой несчастной, бледной как смерть, которая дрожит в ожидании приговора, не решаясь взглянуть на мучителя. Вспомнить, что она когда-нибудь умрет. Вспомнить, как в тот дождливый день в «Майской красавице», когда он спросил, осталась ли какая-то сладость, он уже не помнит какая, она под проливным дождем отправилась пешком в Сан-Рафаэль, потому что не было ни поезда, ни такси. Одиннадцать километров туда, одиннадцать обратно, всего шесть часов ходьбы. И он ни о чем не знал, поскольку пошел спать. Когда проснулся, он увидел записку. «Мне невыносима мысль, что у вас нет того, чего бы вам хотелось». Точно, это была халва. В каком состоянии она вернулась вечером! И только тогда он узнал, что она ходила пешком. Да, но это-то и было ужасным, женщина, которая настолько его любила, позволяла волосатой лапе Дицша расстегивать ей пуговицы на блузке. Ох уж, эти седые волосы, эти черные усы, которые ей так нравились!
Она подняла на него умоляющие глаза, прекрасные глаза, полные любви. Но почему же она разрешала волосатой рукой прикасаться к ее груди? И по какому праву она сказала ему в ту первую ночь в Колоньи, что не пойдет спать, пойдет думать о том, что с ними произошло, об этом чуде? Дицшиха пусть остается со своим дицшером.
— Единственное, что меня удивляет, — сказал он мелодичным голосом, чертя опасные узоры маленьким серебряным корабликом с зеленым соусом для супионов, — единственное, что меня удивляет, что ты никогда не называла меня ни Адриан, ни Серж. Это любопытно, ты никогда не путаешься, несмотря на такое изобилие имен, ты всегда называешь меня Соль. Но не надоедает ли тебе такое однообразие? Шикарно было бы называть меня Адрисержолаль, не правда ли? Все удовольствия одновременно.
— Прекрати. Умоляю тебя. Ты же не злой, я знаю. Приди в себя, Соль.