Не давая себе расчувствоваться, Витька вскинул карабин на уровень носа сивуча и выстрелил, почти не целясь. У карабина оказалась отдача, как у орудийного ствола: от удара прикладом Витька едва не потерял сознание. Сгоряча он не ощутил, что на плече ободрана кожа. Откровенно говоря, он никогда не стрелял из боевого оружия. Из мелкокалиберки — другое дело.

Сивуч дернулся и застыл; он так и не открыл глаз, тягостно привыкая к новому ощущению, вдруг возникшему внутри, удивляясь непривычной боли, хлынувшей в голову, и тому, как горячо и влажно стало во рту.

Сжавшись, Витька выстрелил еще дважды, только после этого голова зверя рухнула на гладкую плиту и все тело его оплыло, стало студенисто–расползшимся.

Витька отдал Егорчику нож, тихо прислонил к туше сивуча ружье и ушел не оглядываясь: пусть вырезает печенку… Шел прилив, волна иногда захлестывала Егорчика выше сапог и откатывалась. Светло–изумрудная, она вдруг окрашивалась ало, неестественно.

Витька увидел это, потому что он все–таки оборотился. Ему стало не по себе. Но он и не упрекал себя ни в чем. Позорно и стыдно быть бессмысленно жестоким. Этому нет оправдания. Но смешно, смешно и не по–мужски распускать слюни там, где убийство зверя вызвано необходимостью, где оно оправдано практическими соображениями.

В лагере запахло из кастрюль приятно и будоражаще. Печенка получилась очень нежной, вкусной, как у молоденькой телки. Правда, сваренное мясо было черновато, припахивало рыбой, но при нужде за милую душу пошло бы и оно. Жаль, что не хватало соли. А то заготовить бы впрок!

Витька в многочисленных закутках на шхуне нагреб несколько горстей серой, смешанной с пылью и чешуей соли, — ее надо было беречь пуще всего на свете.

В лагере стало шумно. Если бы существовал термометр, способный измерить жизненный тонус, то сегодня его ртутный столбик стремительно подскочил бы. Начались всякие такие необязательные разговорчики, подшучивания, как шпаги, заблистали и скрестились остроты.

— Я слышал, что в Англии едят преимущественно конину, — сообщил Витька. — В ней, как сейчас установлено, будто бы нет холестерина.

— Как хорошо, что мы не в Англии, — меланхолично заметил Станислав.

— А очень это страшно — холестерин? — спросил Витька. — О нем так много в последние годы говорят и пишут.

— Это потому, что улучшилась жизнь, — пояснил Юрий Викентьевич. — Никому не хочется стареть. Но плевать на холестерин! Да здравствует мясо! И да здравствует печенка морского льва! Ведь если бы обезьяна не перешла на мясную пищу, она никогда не превратилась бы в человека. — Юрий Викентьевич сыто отдувался. — Съесть еще эту вот лапушку, что ли?.. Эх, хороша все–таки жизнь на необитаемом острове!

Станислав захохотал. На него тоже повлияла сытная еда. Он стал доступней и проще.

Витька посмотрел на него вот уж действительно «и с ненавистью и с любовью». Прожевывая печенку, вдруг вспомнил роскошные чаи, которые не раз. пивал в доме Станислава. О, чаепитие у Станислава превращалось в колдовское действо, в культ тонких вкусовых ощущений. В этом доме презирали грубое насыщение. Станислав терпеть не мог обжор (может, потому он особенно невзлюбил Егорчика).

Чай у Станислава подавали в деревянных чашках с хохломской росписью; они не обжигали рта, и от них приятно пахло. Чай был почти всегда зеленый — и тоже чем–то припахивал, скорее всего душистым сеном. Сахаром почти не пользовались: на столе стояла искусно сплетенная корзинка с орехами, курагой, клюквой в сладкой пудре, финиками и конфетами — все вперемешку…

Как далеко Витька сейчас от всего этого!

И что ему сейчас, в сущности говоря, Станислав!

Сейчас они находятся в положении, когда на авторитеты уже не обращаешь внимания, когда что–то значат не прошлые заслуги и чины, не место в ряду великих и не красивые слова, а скрытые ценности, некая, как говорит Юрий Викентьевич, константа, постоянная величина, называемая человечностью, совестью, добротой, мужеством. Да, и мужеством, потому что без волевого стержня все эти качества превратятся в пустые, ничего не значащие понятия.

Теперь все то, что прежде Витька понимал как преклонение перед Станиславом в телесной оболочке, перед таким, какой он есть, перешло в преклонение перед тем, что окружало Станислава дома, в прежней его жизни, но уже отторжено от него самого: перед альбомами Рибейры, Веласкеса, Гойи, тех же импрессионистов, перед резьбой на моржовых клыках, выполненной даровитым чукчей, перед хохломской росписью на чашках, перед великолепной фото — и кинооптикой и, наконец, перед плоской, как доска, дамочкой Лукаса Кранаха (которая Витьке сама по себе не нравилась).

Но нет, что там ни говори, Станислав по–прежнему был для него притягателен. Потому что в Витькину жизнь ни Веласкес, ни Лукас Кранах, ни безвестный чукча–косторез не вошли бы так доверительно интимно, как вошли они благодаря знакомству с соседом — популярным спортсменом и художником.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги