— А ежели последнее отымать начнут? — с досадой проговорил Терехов. — Слово мира — и для меня закон… Коли писать решите, то уж тогда в том письме отписать надо, чтобы жалованье вернули сполна и в подушный оклад нас, казаков, не писали!
— Так, Федор! О сем писать надо, — сказал Васька Поротые Ноздри. — Не то перепишут и нас, на заводы, что на Исети, брать будут. Из Тобольска почти всех драгун туды позабирали… Над ними в начало ставят немцев да пленных шведов и велят робить
— У кузнеца раз стукнул, и гривна! С ним, стало быть, вдвое более. Куда деньги-то станешь девать? — насмешливо спросил Иван Падуша.
— Те только бы скалиться! Федор-от верно грит, столько дерут, успевай поворачивайся! Чаю, царь не ведает, что иноземцы за его спиной творят, писать ему надо! Верно Иван Гаврилыч порешил!
— Токмо письмо сие как отцу Сергию покажем? — спросил Исецкий. — Не седня-завтра комендант Глебовский публиковать указ будет. Время б дня четыре…
— С Иваном Софоновичем сам говорить стану, авось обождет с присягой, — сказал Немчинов. — А ты, Василий, немедля садись за письмо.
Он достал из ларца бумагу, чернила, гусиное перо и подал Исецкому. Тот стал писать, изредка останавливаясь.
Письмо получилось коротким, Василий Исецкий посыпал бумагу песком и прочитал:
— У присяги клятвенное обещание определенном в наследники и о уставе означено, а от какова роду и какова чину и кто именем, не означено. И мы за такого неведома наследника клятвою не клянемся, слова и креста не целуем и рук не прикладываем. А ежели от царского рода наследник будет, и служилым казакам жалованье положит в полной мере, и в подушный оклад записывать не велит, и мы за такого наследника со всеусердием и радением, с подписанием рук своих Святое евангелие и крест целовать будем. Тарского города городовые и всех чинов жители…
— Ладно ли? — спросил Исецкий.
— Ладно, — ответил полковник Немчинов и сказал Байгачеву: — Сними копию и немедля скачи к старцу Сергию. Коня не жалей! В три дня обернешься?
— Посуху обернулся бы, а нынче не знаю. Не везде, верно, просохло еще… Буду торопиться!
— Поезжай с богом! А вы, казаки, ступайте объявляйте везде, что вышел-де такой-то указ и что за безымянного идти не надлежит. Чтоб до публикования все знали и размышление имели, ибо не принуждением нашим, а Божием велением сия противность чиниться должна, Василий Лозанов, — обратился он к Ваське Поротые Ноздри, — у себя на посаде растолкуй всем, дабы не одни казаки, но и другие жители тарские да мастеровые с нами заодно были…
Глава 6
Не как у людей, не по обычаю повенчанные, не обычную провели Степка и Варька первую брачную ночь. Вернулись от Лоскутовых далеко за полночь. Младший брат Степки спал на широкой лавке у стены, мать, постанывая в углу, попросила воды.
— У-ухх, — пьяно и недовольно выдохнул Аника. Хромая, подошел к кровати с ковшом, после приказал Степке с Варькой:
— Полезайте, молодые, на печь… Ты, сношенька, дом в свои руки бери. Дом вести — не задом трясти! А коли муженек твой че — ты его поленом! Не справишься, я помогу, хе-хе!
Свет из камелька едва достигал черного с толстым слоем сажи потолка из мелких бревнышек, и на печи было темно. Степка, достав из угла катанки, поставил их между собой и Варькой. Так они и лежали, муж и жена, порознь, один — настороженным загнанным зверьком, отделенный от нее еще не проснувшимся чувством, другая — растерянная от неожиданности случившегося и все же втайне надеявшаяся на бабье счастье.
Когда Аника задул лучину и, кряхтя, улегся спать, они все так же долго лежали не шевелясь. Было тихо, так тихо, как бывает только глубокой ночью. Было слышно, как внизу в закутке у печи дышит трехнедельный теленок. Не раз на дню поил его Степка молоком из деревянного ведра, сунув палец в рот. Теленок с причмокиванием сосал, давя палец языком, и смешно тыкался в ладонь, словно в вымя матери.
— Степа, Степ, — тихо позвала Варька.
Степка не отозвался. Варька тронула его за руку.
— Ежели не хочешь, я навяливаться не стану…
— Не трогай, — угрожающе прошипел Степка. — Зарежу!
— Степа, мы ведь теперь муж и жена…
— Молчи, дура, сказал — зарежу, только сунься!
Варька всхлипнула и залилась беззвучными слезами.
А внизу не спал и ухмылялся в темноте пьяной кривой ухмылкой Аника Переплетчиков, по прозванию Шлеп-нога.
Утром Аника поднялся рано, будто и не ложился за полночь. Подоил корову (сноху в первое утро решил не трогать), выгнал ее к стаду, напоил теленка, поел гречневой вчерашней каши с молоком и заковылял на службу.