«Ну ладно! Спать пора, — сказал он себе, — полночи прошло, а завтра опять целый день бегать».
Как часто бывало с ним в последнее время, сон не приходил. Разные мысли беспорядочно лезли в голову, он беспокойно ворочался на постели, несколько раз вставал, пил воду, курил и все же заснуть не мог.
«Старость, видно, одолевает, — подумал он, вставая и одеваясь, — пойду пройдусь, все одно не уснешь».
Безмятежно спавшей улицей прошел он на пригорок и услышал тихое журчанье ручья сквозь недавно положенный для прохода хворост. Этот звук напомнил ему, что весна и начало лета в этом году были влажные (в засушливые годы ручей начисто пересыхал), земля вдосталь напиталась влагой и урожай должен быть не плохой. Особенно хороши были картофельные поля, и Николай Платонович с удовольствием вспомнил споры на колхозном собрании, где он и поддержавшие его старики настояли все-таки на выделении под картофель двух самых лучших полей. Быстро пошла в рост и капуста, уже сейчас налившая вилки;´ величиной с детскую головку. И опять ему приятно было вспомнить, с каким трудом достали в совхозе под Тулой капустную рассаду самого высокоурожайного сорта. Этой весной многие семьи питались впроголодь, и Николай Платонович решил к будущей весне обязательно создать в колхозе запасы самого необходимого продовольствия и, как только начнутся полевые работы, открыть общественную столовую. Исподволь готовился он к этому. Две большие десятиведерные кадушки для закваски капусты уже были отремонтированы и стояли в кладовке. Еще одну под капусту и две под огурцы ремонтировал дед Тимофей.
С вечера упавшая роса до голенищ замочила сапоги и в низинах хлюпала под ногами. Своими дальнозоркими глазами Николай Платонович хорошо видел и ровные, сверху вниз протянутые огуречные грядки, и покатую с двумя ложбинами лужайку за ручьем, и светлый, словно подернутый голубой дымкой, просторный участок капусты. Он шел и думал, что густую высокую траву почти пора косить, а то она перестоится, зачерствеет и потеряет кормовые качества; что хоть и хороша капуста, а если еще недельки две не будет дождей, то придется ее поливать, а для этого опять нужно выделять пару лошадей и трех-четырех женщин; что огурцы уж давно цветут, дали первую завязь; что свекла заросла травой, и если не послать людей на прополку, то ее еще не окрепшие листья потонут в сурепке.
Переходя через ручей, он спугнул, видимо, еще сидевшую на яйцах дикую утку. Она отчаянно зашлепала крыльями по воде и скрылась в кустарнике. Едва смолкло кряканье и мокрые шлепки крыльев, как Николай Платонович отчетливо услышал фырканье лошадей. Осененный внезапной догадкой, он остановился и, не дыша, прислушался. Секундной остановки было достаточно, чтоб безошибочно определить, что рядом, всего в четверти версты от деревни и шагах в ста от него в ложбине самого укосистого луга, паслись кони.
«Ну, не уйдешь теперь, сволочуга!» — мысленно выругался Николай Платонович и, пригибаясь, как охотник за дичью, подкрался к ложбине. Перевалив бугорок, он увидел четырех стреноженных лошадей, смачно жующих сочную траву.
«Копчик, Грозный, Маркиза, Чайка, — одну за другой узнавал он своих колхозных лошадей. — Кто же привел их?» Бочаров беспокойно осматривался по сторонам и, наконец, под кустом полыни увидел двух человек, спавших на траве.
— Гвоздов и Ленька, — подойдя ближе, ахнул от удивления Николай Платонович.
Первой мыслью было хлестнуть чем-нибудь побольнее сначала Гвоздова, потом Леньку, но под руками ничего не было, и он что было сил крикнул:
— Встать, разбойники несчастные!
Первым вскочил Ленька, испуганно протирая глаза и ничего еще не понимая со сна. За ним поднял голову, а затем, опираясь рукой о землю, привстал и Гвоздов.
— Это что же вы делаете, а? — кричал Николай Платонович, надвигаясь на Гвоздова и Леньку. — Что же вы добро-то колхозное губите?
— Не шуми, не шуми, — хрипло заговорил Гвоздов, вставая и поправляя измятую гимнастерку, — раскричался сам не знает из-за чего.
— Я раскричался? — придя в неудержимую ярость от слов Гвоздова, кричал старик. — Да я весь колхоз на вас напущу! Я вас под суд закатаю!
— Ну, полегче! Тоже мне под суд, — зевая, бормотал Гвоздов, — уж больно грозно, кто услышит, подумает, разбой…
— Хуже! Хуже разбоя! Разбойники чужое грабят, а вы свое, кровное. Значит, все это твоя работа: и овес за гумнами, и вика возле сада, и луг у осинника.
— Ну, а если моя, то что? — еще не поняв всей серьезности происходящего, задиристо отвечал Гвоздов.
— А то, что ты хуже последнего единоличника. В карман свой тянешь. За чужой счет отличиться хочешь! А я — то, старый дуралей, и не пойму, что это все лошади кожа да кости, а у него самые что ни на есть справные. Вот на чем твои рекорды держатся! На потравах, на хищении добра колхозного.
— Да подожди ты, дядя Николай, не шуми без толку, — начиная сознавать, что дело принимает дурной оборот, примирительно заговорил Гвоздов, — ты разберись сначала… Я что, разве своих лошадей кормил? Для себя лично? Для колхоза же все, для общего дела.