Мне удалось как-то приобрести единственный уцелевший экземпляр сожженной книги Гиляровского «Трущобные люди». Экземпляр оказался цензурным. Красный и синий цензорский карандаш прошелся почти по всем страницам этой книжки, в которой свыше полувека назад, в 1887 году, молодой Гиляровский поднял голос в защиту «трущобных» людей, скинутых на дно жизни бесправием и социальной несправедливостью.
Почти утратив зрение, страдая жестокой бессонницей, Гиляровский ночами писал стихи. Он складывал бумагу так, что она становилась как бы гофрированной, постепенно развертывал в темноте и нащупывал очередную складочку, чтобы наносимая на ощупь строчка не наехала на строчку. Это превосходный образец человеческой воли, и, вспоминая Гиляровского, я неизменно обращаюсь к образу восьмидесятилетнего старика, который остался литератором до своего последнего часа. Он сам был книгой воспоминаний о старой Москве и далеко не все, что знал и мог рассказать о ней, оставил в книгах своих воспоминаний. Лучшим масштабом его литературной деятельности может служить его всегда молодая душа, вспоминавшая о прошлом для того, чтобы на примерах разительных изменений нашей жизни прославить ее сегодняшний день.
В декабре 1953 года советские писатели отметили столетие со дня рождения своего старейшего собрата. «В своих книгах он вскрывал пороки капиталистического строя и с любовью, с большим знанием жизни писал о простых людях», — написала в столетнюю годовщину со дня его рождения «Правда».
На долю Владимира Клавдиевича Арсеньева выпало счастье сделать богаче наш мир. Человек огромного опыта, следопыт и ходок по земле, он не искал беллетристических вымыслов, чуждых точности его топографических записей. Но именно из точности его записей, приподнятых вместе с тем несомненно романтическим ощущением мира, возник образ Дерсу Узала, который давно в сознании наших читателей стал образом пленительной душевной чистоты; так с одним из героев документальной литературы, никогда не претендовавшей стать литературой художественной, случилось чудо: он стал спутником не одного Арсеньева, он стал спутником любого из нас.
Успех и известность пришли к Арсеньеву поздно. Замечательной книге «В дебрях Уссурийского края», которую можно десятки раз перечитывать, предшествовал ряд книг Арсеньева, изданных Русским географическим обществом, книг, превосходных по изложенным в них данным и наблюдениям, вроде «Китайцы в Уссурийском крае», но оставшихся в пределах специальной исторически-этнографической литературы, интересовавшей узкий круг специалистов. Удивительный ходок по земле, писатель, всегда искавший в людях лучшее, Горький, столь чуткий ко всему романтическому, признал в образе Дерсу Узала одну из самых привлекательных в литературе фигур. Именно в эту пору, уже на закате жизни, никогда не помышлявший о судьбе писателя, Арсеньев стал писателем так же органически, как органической была вся его жизнь.
Я познакомился с Арсеньевым в один из его приездов в Москву. Было в его сухощавой, подтянутой фигуре многое от строевого офицера, но еще больше от охотника. Его энергическое лицо с глубокими складками на щеках, глаза в том особенном прищуре, какой бывает только у людей, привыкших много смотреть вдаль, — моряков, летчиков, охотников, — подобранная оснастка сдержанного, привыкшего больше молчать, чем говорить, человека, — все это было того порядка, когда понимаешь, что не очень охотно пускает он в себя и по старой привычке — приглядываться к людям — должен Арсеньев хорошо раскусить встречного, прежде чем так или иначе раскрыться. Такие люди всегда кажутся несколько суховатыми, но внешняя эта суховатость обычно свойственна тем, кому пришлось со множеством людей встретиться, множество разнообразных характеров узнать и, вероятно, не в одном из них разочароваться, прежде чем набрести на удивительного гольда, на вселенскую душу Дерсу Узала.
Арсеньев пришел ко мне вечером после дня, полного утомительной московской беготни.
— Никогда не готовился быть писателем, — сказал он, внутренне, однако, довольный сложностью и разнообразием проведенного в Москве дня, — это, оказывается, весьма утомительно.