О, жизнь, когда каждый час ждешь руки, которая опустится на плечо! …Меня просто мутит, я пью, чтоб забыться, да, да, чтоб просто забыться, и я уже «забылась» настолько, что давно не пишу стихов, почти разучилась мыслить, еле пишу, пьянею мгновенно и некрасиво… Но, может быть, только этого от меня и хотят? Может быть, вся эта громоздкая система террора, унижений, хамства, лести, мздоимства — устроена только для того, чтоб стереть во мне человека, личность? Ведь догадывались же об этом Достоевский, которого сейчас преследуют у нас, как Зощенко, и даже Толстой?.. (28.01.1948)
Во второй половине 1940‐х годов одна идеологическая кампания сменяла другую. Реагируя на кампанию по борьбе с «низкопоклонством перед Западом», в которой активнейшее участие приняли некоторые собратья по перу, Берггольц писала:
Почитаешь «Литературку» — и как кусок говна съешь… Чего стоит… уже превращающаяся во всеобщую государственную манию, — западобоязнь, — боязнь каждой ничтожной мелочи, идущей оттуда, боязнь культуры их, вплоть до классической, эти утверждения, что «только у нас» — все самое лучшее, самое передовое, только у нас люди способны на подвиг, боязнь, сопровождающаяся «возмущением» по поводу «клеветы о железном занавесе»… И если все — «только у нас», — то на что же мы, получается, осуждены? Если даже никто, кроме нас, не способен на равное нашему самоотвержение, подвиг — значит, мы так и будем одиночествовать, воевать со всем миром, и внедрять наши идеалы и строй только с помощью оружия (25.02.1947).
В день годовщины революции, 7 ноября 1948 года, Берггольц делает чрезвычайно важную запись:
К Главной книге… если я не расскажу о жизни и переживаниях моего поколения в 37–38 гг. — значит, я не расскажу главного и все предыдущее — описание детства, зов революции, Ленин, вступление в комсомол и партию, и все последующее — война, блокада, сегодняшняя моя жизнь — будет почти обесценено.
Она совершенно точно определяет ключевой момент советской истории, названный впоследствии историками Большим террором и затеняемый обычно войной.
И еще одно чрезвычайно важное ее наблюдение во время пребывания в селе Старое Рахино, в котором из 450 мужчин вернулись домой 50, где «почти в каждой избе — убитые или заключенные» (23.05.1949): «Читают больше о войне, хотя сами ее только что пережили. Но все кажется, что это — не она, а была какая-то другая, красивая и героическая» (22.06.1949).
Это как будто послание нам, для которых победа в войне стала «исповеданием веры»: только не в той, какая была на самом деле, а сочиненной стараниями тысяч пропагандистов (иногда именующих себя историками).
Смерть «папаши» многое изменила. Однако в основе система осталась той же. Берггольц, одна из немногих, открыто выступила за отмену позорного постановления 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград», однако никаких последствий это не имело. ХХ съезд она однажды назвала провокацией. «Встречи» Хрущёва с интеллигенцией не закончились посадками, но ощущение от них не стало оттого менее мерзким. Дневник в 1950–60‐е годы она вела спорадически, это скорее отдельные записи. Мешали личная драма и тяжелые запои.
Девятого июня 1963 года Берггольц как будто подводит итоги еще далеко не прожитой жизни: