«Никто ничего не тронет…» Выговор ее остался прежним: «ник-то ни-чего не тро-нет»! Слишком отчетливый выговор привыкшего к молчанию человека. Почти так она сказала Ильеву несколько лет назад в Хабаровске, куда он прилетел с Камчатки самым поздним рейсом: «Брось вещи в сенях. Тут ник-то ни-чего не тро-нет…» Все гостиницы были забиты, поэтому Ильев и разыскал ее дом. Конечно, это был предлог — забитые гостиницы, но он разыскал Ирину. «Брось вещи в сенях. Тут никто ничего не тронет…»
— Ты всегда как случай, — сказала она, счастливо улыбаясь. — Хочешь есть?
Над этим вопросом Ильев всегда посмеивался. Желание накормить, напоить, согреть явно осталось в ней от островов, от того времени, когда в ее дом стекались под осень обшаривавшие острова геологи. А они-то всегда хотели есть… Ничего удивительного, что она и в Хабаровске сразу об этом спросила. Он кивнул, устроился на диване и стал смотреть на нее сквозь открытую дверь кухни.
Странно, в тот год в нем жило почти необъяснимое желание — познакомиться с Маликой Сабировой. Он никогда не видел ее на сцене, даже по телевизору не видел, но изображения Малики, выдранные из старых «Огоньков», висели почему-то чуть ли не в каждом островном доме. И, разглядывая Малику, стройную и темную, разглядывая ее удлиненные азиатские глаза, Ильев страшно хотел этого — познакомиться с Маликой! Он не знал, о чем, собственно, мог бы говорить с ней, но это его не пугало. Ведь с Ириной он темы для разговора находил, а она была совсем уж неразговорчива…
Он полулежал на диване, поглядывал в раскрытую дверь, слушал звяканье посуды и внезапно уснул. А когда проснулся, была ночь. На стекле большого окна сумрачно раскачивались тени тополей, размазанные фонарным светом. Так же сумрачно поблескивали в углу дверцы книжного шкафа. А Ирина сидела напротив — в кресле — и внимательно, чисто по-азиатски разглядывала его сонное лицо. И над самой ее головой так же внимательно всматривались в Ильева птицеголовые фигурки, вырезанные ею из дерева и расставленные на специальной полке.
Не желая проваливаться в эту бездну уюта, который принадлежал только Ирине, Ильев намеренно резко потянулся к вину, захватил на вилку пучок папоротника, с хрустом раскусил плотные стебли.
— Что ты чувствуешь, возвращаясь на материк?
— Радость, — сказал Ильев.
И подумал — да, радость. И она тем яснее, чем больше времени и сил необходимо для ее достижения. Спускаться по руслу реки, запертой с двух сторон скалами, взбираться на плечо вулкана, чувствуя соль во рту, сидеть на пустых берегах, настраивая хрипящий транзистор на еле слышные позывные «Маяка» — многое приходится делать для возвращения…
За окном зашумели капли дождя. Ильев смотрел на бегающие по стеклам тени, на покачивающееся в фужере вино, и он действительно испытывал радость. И когда Ирина пересела на диван, уткнулась лбом в его плечо, он знал, что она скажет:
— Да, я тоже чувствую это…
Но сейчас в «Капитанской встрече», в маленьком баре, переделанном из частного дома, перед якорями, штурвалами и кусками канатов, набитых в специальные ниши, Ильев чувствовал только раздражение. Мир, который наполнял его покоем, остался за стенами «Капитанской встречи», и преувеличенное восхищение Гальверсона по поводу запеченной в тесте рыбы, янтарных пузырьков сангуларского мискета и непрозрачных бутылей с ядовито-зеленой ментовкой только подчеркивало это… «Разве я не должен был издали узнать Ирину? — злился на себя Ильев. — Разве я не должен был за километр почувствовать ее присутствие? Разве я не должен был оставаться на пляже, даже в мыслях не допуская такой встречи?»
— Мне хочется побывать в Разлоге, — шумел захмелевший от жары и вина Гальверсон. — Болгарские археологи нашли там не совсем обычный скелет: в его черепе только одна глазница! Представляете, настоящий циклоп!
Надо было оставаться с Элей на пляже, думал Ильев. Песок, солнце, покой… А Гальверсон пусть бы таскался по следам своего циклопа. Ему что циклоп, что женщина — все одно.
— И когда этому дипломату надо было улетать из Южной Америки, — шумел Гальверсон, не сводя глаз с Ирины, — он, зная, что птиц и зверей вывозить нельзя, усыпил своего любимого попугая, и спрятал в дипломатическом багаже. Все бы хорошо, но в таможенном зале Орли, при пересадке попугай проснулся и завопил: «Добрый день, Миша! Как дела?»
Сейчас надо будет вставать, говорить что-то, думал Ильев. Гальверсону захочется узнать адрес Ирины, а то и затащить ее к нам… Он представив их рядом — Элю и Ирину, — и в душе его совсем потемнело. Они не знали друг о друге и не должны были знать. В этом Ильев был убежден…
— Я думал, что все художники хоть в чем-то, но похожи на Квазимодо, — горячился Гальверсон. — Все у них, как у нормальных людей, но один лысину в золотой цвет раскрашивает, второй пьет, как верблюд, третий собственное ухо в кармане таскает… Вы-то на художников совсем не похожи!