Кен сшил мне из сырых серых шкурок подобие шубы. Или балахона. Хотя, больше всего эта штука напомнила мне армейское пончо. Нам такие в академии выдавали. На полевые занятия. Резко в нем дергаться нельзя было — порвется. Потому что ниток нет. Кен кое-как скрепляет шкурки кусочками крысиных жил и огрызками проводов. Поэтому я научился двигаться медленно. Даже когда очень спешу. Даже когда на крысу охочусь, я теперь двигаюсь, как занавеска под порывом ветра. Быстро и плавно. И тогда внутри становится тепло. Относительно, конечно. По-настоящему тепло тут не бывает никогда. Собачий холод сначала терпишь, потом с ним борешься, потом пытаешься к нему привыкнуть. Только к нему не привыкнуть никак, верно говорят. Привыкаешь только к тому, что всегда мерзнешь. Особенно ночью. Как ни заворачивайся в шкурки, все равно через пару часов так застываешь — шеей не шевельнуть. Теперь, когда мы вдвоем, мы спим, прижавшись друг к другу спинами. Так теплее. Кен говорит, что мне повезло. Потому что я в летных ботинках. И они у меня крепкие. Вот если бы я был без ботинок, в каких-нибудь легких пластиковых башмаках, из тех, что для вахт и работ на борту выдают — тогда труба. Больше недели не продержаться. Ноги враз обморозишь. И — готов труп. Остальное зверушки сами доделают. В общем, жизнь тут была бесхитростной. И очень скучной. Кен поначалу меня все расспросами доставал. Наверное, я для него был одновременно и радиоточкой, и визором, и библиотекой. Новостей от меня требовал. Заставлял о мире рассказывать. Так он это произносил: «О МИРЕ». С придыханием. Как будто рай просил описать. А я говорить не большой любитель. Да и вообще — какой из меня рассказчик? И тогда, чтобы товарища своего не обижать, я ему петь начал. Все подряд, что знал. И даже то, что не пел ни разу. Иногда по два часа кряду пел. А он сидел и слушал завороженно. И Пятница его тоже. Оба даже не дышали. Никогда такой умной зверюги, как крыса его, не встречал. Только и прерывались, чтобы пару часов по стенам побродить, за инеем. Пить-то охота. Попробуйте сами одно сухое мясо жрать.
Так вот мы с Кеном и подружились. Хороший он мужик. О жизни с ним трепались. Спорили даже. Правда, спорщик из меня еще тот. Я ведь слов маловато знаю. Но все равно, когда уверен в чем-то, то знаю: я прав, хотя слов не подберу. И на своем стою. Триста двадцатый говорит, что это у меня «интуиция». И еще — «упрямство». Иногда он меня успокаивает. Говорит, что осознанное упрямство есть проявление характера. Воли, иными словами. Вспотеешь, пока повторишь.
А через несколько дней во время поисков воды Кен остановился, прислушался и говорит:
— Неладное что-то на борту. Стреляют будто?
— Показалось, наверное.
— Точно стреляют. И Пятница вот тоже слышит. Слышишь, по переборке стучит что-то? Ногой так не стукнешь.
А крыса его ручная и впрямь привстала на задние лапы и воздух тревожно нюхает. И все время взгляд вопросительный с дальней переборки на хозяина своего переводит. Туда-обратно, туда-обратно. Будто спрашивает: «Слышь, чувак, а че за дела-то?».
Глядя на старожила, я тоже прислушиваюсь. Триста двадцатый отсеивает все лишнее — возню крыс, шум вентиляции, наше дыхание. Действительно, резкие хлопки слышатся через многослойную сталь и пластик. Здорово напоминают выстрелы. Кажется, я даже могу различить характерное бумканье «Глока». Мы такие таскаем с собой на вылеты. Оружие «последней надежды».
— Может, власть меняется? — сам себя спрашивает Кен. — Пошли-ка поближе.
И мы серыми тенями осторожно подбираемся к главному переходному люку. Держим свое смехотворное оружие наготове. Я тут так привык, в этой тьме-тьмущей, что как-то не верится в яркий свет и тепло там, за этой массивной плитой с круглыми краями. Вроде бы весь мир здесь теперь. В этом холоде и разреженном воздухе, от которого болят легкие и покалывает в висках.
Похоже, что мы не ошиблись. Серое братство тоже что-то почуяло. Серые свалявшиеся шкуры осуществляют скрытое накапливание в стратегически значимых укрытиях. Страшась Кена, осторожно высовывают настороженные носы из щелей. Готовятся первыми урвать то, что вот-вот бросят в ангар через высокий комингс. Хлопки за переборкой звучат теперь так явственно, что я уже не сомневаюсь — точно палят. Бестолково и часто. Потом все стихает. Слышится какая-то возня. И вдруг — шипение. Резкий свет из расширяющегося проема. Клуб морозного пара со свистом вырывается наружу.
— Как копы сунутся — гаси, — шепчет в самое ухо Кен, царапая меня сухими губами. — А потом — ходу вперед. И в машинное. Свои не выдадут. За мной только держись, не отставай.
Мы поднимаем над головой металлические обрезки. Люк открывается шире. Невыносимо больно глазам. Слезы делают контуры человеческих фигур неясными привидениями. Пятница, ошалев от света, прячется за спину хозяина. Мы сами, едва не ослепнув, прикрываем ладонями слезящиеся глаза.
— Эй, есть кто живой? — слышится снаружи.
Голос подозрительно знаком. У кого в моей прошлой жизни был такой? Кажется, у Борислава.