В этом же письме имеется один фрагмент, заслуживающий особого внимания. Геройский пафос этого фрагмента приводил и продолжает приводить в восхищение многие поколения лютеран. Речь идет об отрывке, в котором затравленный со всех сторон еретик признается, что готов погибнуть. «Если (император. — И. Г.) призывает меня, чтобы предать смерти, что ж, я принимаю вызов». Несколькими строками ниже сослагательное наклонение переходит в утвердительное: «Я уверен, что эти кровавые убийцы не успокоятся, пока не лишат меня жизни. Да свершится воля Божья!» Февр относится к этому заявлению с полной серьезностью, считая, что Лютер собирался в Вормс как «на мучительную смерть». Впрочем, добавляет исследователь, возможно, его ждала вовсе не смерть, а слава. Никакие «возможно» здесь неуместны. Его совершенно определенно ждала слава, и он об этом знал. Ведь его уже известили, что император распорядился снабдить его пропуском, значит, по пути в Вормс и обратно никакие опасности его не подстерегали. Знал он и о том, какие настроения царили среди участников рейхстага. Папские нунции держались в изоляции, а его немецкие друзья, настроенные как никогда решительно, ощущали себя хозяевами положения. Он знал, что в имперском городе собралось четыре сотни вооруженных рыцарей, а в его окрестностях стояла наготове шеститысячная армия. Он знал, что легаты папы чувствовали себя настолько неуютно, что боялись даже за собственную жизнь. Алеандр, кстати сказать, действительно писал в эти дни папе: «Дворянство, руководимое Зиккингеном, готово к восстанию. Зиккинген, эта гроза Германии, теперь их царь и бог». И что же мог противопоставить им император, даже если он и в самом деле горел желанием исполнить все постановления папы?
Императора удалось нейтрализовать и заставить почувствовать собственное бессилие. В этом городе, только именовавшемся имперским, он, со всех сторон окруженный врагами, оказался на положении осажденного. Чтобы внести в ситуацию окончательную ясность, особенно постарался Гуттен. Отбросив всякие околичности, он напрямую, без посредников, обратился к императору с письмом, — так глава одной державы обращается к главе другой. Исполненное внешней почтительности простого рыцаря к королю, по существу это письмо содержало почти не прикрытую угрозу. «Настал миг, когда вы можете погубить всех нас и погибнуть сами», — без обиняков заявлял Гуттен императору. Что же это за страшная опасность, сулящая всем гибель? Разумеется, она исходит от «романистов», присутствующих на рейхстаге и угрожающих Лютеру. Ведь, если разобраться, лишь они одни злобствуют на августинца. «Против него выступают только священники, потому что он посмел посягнуть на их всевластие, на их бесстыдную роскошь, на их распутную жизнь, потому что он подал свой голос в защиту учения Христа, в защиту свободы своей родины, в защиту чистоты нравов».
Поразительно, с какой легкостью Гуттен использует Лютера в своих интересах. Этому наемнику и грабителю глубоко безразличны и учение Христа, и чистота нравов; что его действительно волнует, так это свобода родины. Но почему бы не прибегнуть в качестве прикрытия для патриотических лозунгов к лозунгам защиты веры и нравственности? Разве не долг Карла служить гарантом целостности этих высоких ценностей? А ведь церковники своим поведением оскорбляют каждую из них! Заметим, что Гуттен больше не говорит «Рим», он говорит «священники». Что совершенно закономерно, потому что Гуттена раздражает не столько власть далекого Рима, который во главе со своим воинственным папой бьется то за Милан, то за Равенну, сколько власть епископов и аббатов, в том числе немецких, и даже по преимуществу немецких, ведь они являют собой чужеродный римский элемент, проникший в самое сердце Германии, укоренившийся в каждом ее уголке. Призывы Гуттена предвосхитили стремление к секуляризации епископств и аббатств, о которой Лютер не только не мечтал, но даже и не задумывался и о которой он очень скоро в полный голос заговорит в своих проповедях. Вот тогда он и в самом деле сделается полноправным знаменосцем немецкого дворянства.