Весть о похищении Лютера вызвала сильнейшие волнения. Каждый кому не лень выдвигал собственную версию случившегося. Кто говорил, что его казнили убийцы, подосланные императором, не доверявшим лояльности князей; кто утверждал, что его захватили в плен и держат в крепости во Франконии; кто заявлял, что похищение организовал Бегем — злейший враг Фридриха Саксонского; кто настаивал, что он, живой и невредимый, прячется у Зиккингена. Дюрер в эти дни записал в своем дневнике: «Если его убили, то он умер за христианскую правду... Боже мой! Пошлешь ли Ты нам другого человека, который, так же как он, сумеет проникнуться духом Твоим, соберет воедино осколки Твоей Святой Церкви и научит нас жить по-христиански, дабы, видя наши добрые дела, все неверные, турки, язычники и индейцы захотели бы примкнуть к нам и принять нашу веру?» На самом деле все обстояло куда проще и совсем не так драматично. Покушение при молчаливом согласии Лютера организовал сам Фридрих. Курфюрст оказался в безвыходном положении. Если бы он не пресек деятельность отлученного еретика, то сам очутился бы в шкуре клятвопреступника и подлежал бы высылке за пределы империи; если бы он выдал Лютера властям, то сделался бы ярым врагом рыцарей и к тому же пошел бы против своей совести. Теперь же, предоставив Лютеру тайное убежище, он одновременно обеспечил ему безопасность и сам оказался вроде бы ни при чем.

Похитители скрывались в лесу до глубокой ночи. Лишь когда стемнело, они двинулись к Эйзенаху, а оттуда поскакали в Вартбург — крепость, принадлежавшую курфюрсту Саксонскому и служившую резиденцией маркграфам Тюрингии. Здесь Лютера встретил комендант крепости барон Ганс фон Берлеш, который, убедившись, что перед ним именно тот, кого он ждал, оказал гостю самый пышный прием. Лютер сменил рясу на платье рыцаря, нацепил шпагу, повесил на шею золотую цепь. Вскоре у него отросли волосы и борода. Звался он теперь юнкером Йоргом, и никто не заподозрил бы в нем беглого еретика. К нему приставили слугу, который исполнял все его поручения, а позже, когда внешность беглеца достаточно изменилась и непосредственная опасность миновала, сопровождал его во время прогулок.

Первые месяцы заточения тянулись с мучительной медлительностью. Заняться было решительно нечем, читать — кроме Библии — нечего. Он подолгу валялся в постели, предаваясь праздным мечтам. Кормили его, привыкшего к скудным монастырским трапезам, словно на убой. И не только кормили, но и поили. «Целыми днями сижу я здесь, — писал он, — ничем не занятый и пьяный [crapulosus]». У него начались нелады с пищеварением. В письмах он горько жалуется на боли в желудке и в животе, на то, как трудно дается ему верховая езда. «Сегодня всю ночь не мог заснуть... Если эти боли не прекратятся, я больше не выдержу». Он начал подозревать, что хворь наслал на него сатана, дабы помешать ему исполнить предначертанное судьбой.

Бытие определяет сознание... В июле он признавался в письме к Меланхтону: «От своего безделья я стал бесчувственным и черствым. Увы, я слишком редко молюсь. Скорбь о Божьей Церкви совсем не посещает меня, зато снедает жар непокорной плоти. Вместо огня духовного меня пожирает плотский огонь: сладострастие, леность, бездействие и дремота. Не знаю, может быть, Бог уже отвернулся от меня... За последние восемь дней я не написал ни строчки, ни разу не молился, ничего не читал, весь отдавшись во власть плотских искушений и телесного недуга». Спалатин привез ему лекарства. Физическое недомогание с их помощью удалось преодолеть, однако с моральными страданиями дело обстояло хуже. «Мне обеспечен прекрасный уход, но я продолжаю терзаться грехом и искушениями».

Отметим, что он говорит не только об «искушениях», но и о «грехе». Значит ли это, что он все-таки поддался влечениям плоти? Но где? В своем «одиночном заключении»? Или он просто перестал сопротивляться одолевавшим его похотливым мечтам? Здесь мы должны проявить очень большую осторожность и все время помнить, что для Лютера слово «грех» имело совсем не тот смысл, который вкладываем в него мы. Шестью годами раньше, размышляя над Посланием к Римлянам, он пришел к выводу, что похоть, понимаемая как врожденное и не зависящее от воли человека желание, уже есть личный грех. Может быть, он терзался именно этим грехом? Или предчувствовал приближение своего падения? Впрочем, если он считал невольные желания уже грехом, то непонятно, чем его мог испугать настоящий, реальный грех. И почему тогда он проводил различие между грехом и искушением? В одном из писем он писал Спалатину: «Я часто оступаюсь, но Господь дает мне силы подняться».

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги