Софья Павловна в то утро имела право подняться поздно: она слишком поздно легла накануне, несмотря на раннее возвращение домой, и вообще дурно провела ночь.
Войдя с вечера в свою спальню, она быстро разделась и, набросив пеньюар, села к письменному столу с намерением заняться своей всесветной корреспонденцией, как вдруг ее внимание было привлечено мраморной доской камина, по которой, как показалось, пробежал фосфорический огонек.
Орнаева вздрогнула и побледнела.
«Что еще?.. Чем еще он недоволен?» – мелькнуло у ней в голове.
Словно трусливый ребенок, красавица на секунду зажмурилась, отвернулась от камина и попробовала представить, что ей лишь показалось. «Отблеск свечей, какое-нибудь блестящее отражение», – уверяла она самое себя, самой себе совсем не веря.
Однако надо же посмотреть, удостовериться.
Она не ошиблась: вот оно!
К зеркальному стеклу, между башней средневековых часов и мраморной группой Лаокоона со змеями, было прислонено письмо. И письмо престранное: оно светилось, будто конверт был пропитан фосфором. Послание можно было отличить от тысяч других и увидать даже ночью.
Затаив вздох и сдерживая беспокойное биение сердца, Софья Павловна встала, взяла письмо и вскрыла конверт. Послание было написано по-французски, слогом решительным, хотя утонченным, почерком изящным и тонким, как у женщины, и вместе с тем уверенным и твердым, как у человека, привыкшего повелевать.
Подписи, разумеется, не было, да послание в ней и не нуждалось.
Последняя фраза письма заставила Орнаеву вскочить и забегать по комнате в злобе и тревоге. «Агента способнее»!.. Способнее, в самом деле? Пусть ищут! Уж кажется, ее служба недюжинная. Кто на ее месте согласился бы закабалиться на всю зиму в этой лесной берлоге, выбросить несколько месяцев, чуть не год из жизни? А ему, этому безжалостному Мефистофелю, всё мало!
Подумав так, Софья Павловна опомнилась: что, если он узнает? Услышит ее негодование – еще хуже обозлится! Ведь у него уши и прозорливость на все и везде. В самых мыслях даже нет для него тайн. Это соображение заставило красавицу умерить раздражение, покоряясь неизбежному року, каковым считала свою многолетнюю кабалу, не на себя, а на судьбу за нее пеняя. Орнаева словно забыла, что шла на договор вольной волею, вполне сознательно; именно для настоящего – ведомого, ощутительного настоящего забыв о неведомом, о далеком будущем. Она сама практично предпочла синицу в руках журавлю в облаках, превосходно зная, что поворота нет, что отречение невозможно… Да, она это знала, но не догадывалась, что добродушная синица в руках превратится в злобного коршуна, готового при малейшей оплошности обращать на отступницу свой кровожадный клюв. Она поздно опомнилась, хотя ее предупреждали, что измена клятвенно принятой миссии влечет гибель.
«Отщепенцам – смерть!» – таким было одно из правил братства, в которое Орнаева вступила десять лет тому назад и теперь несла ярмо с отвращением, сгибаясь под его часто непосильной тяжестью, – но сбросить не могла: боялась.