Саймон достает сокровище, обнаруженное в комоде Пула. Богато украшенный кинжал в металлических ножнах, отделанных драгоценными камнями. Он вынимает его из ножен, бросая их на пол. Джонсон узнал лезвие: китайский нож с серебряной рукояткой, которым Пул дорожит, подарок архиепископа, полученный лет тридцать назад за военную службу. Изящная рукоятка украшена замысловатой резьбой. Острое, как бритва, лезвие слегка изогнуто.
Джонсон всегда думал, что этим кинжалом удобно вспарывать животы.
Бартоломью протягивает руку, и Саймон, хотя и с неохотой, кладет кинжал рукоятью вперед на его ладонь.
– И ножны.
Саймон наклоняется, поднимает их и отдает Бартоломью. Тот несколько раз вкладывает и вынимает кинжал из ножен, в тишине раздается только звук скольжения металла по металлу.
– Он может нам пригодиться, Саймон. Спасибо за подарок, отец.
Бартоломью кладет ножны с кинжалом на колени и всматривается в лицо Пула.
– Но не для вас, отец. Для вас я приготовил кое-что другое.
– Дети, вы должны молиться. – Пул говорит усталым, напряженным голосом, словно в бреду. – Вы должны просить о прощении.
– Интересно слышать эти слова от вас, отец Пул, – говорит Бартоломью. – Они напоминают мне одну историю. Рассказать ее вам?
Пул стонет, склоняет голову набок, глаза смотрят безжизненно.
– Чудесно, – продолжает Бартоломью, словно получил от Пула радостное согласие. – Так вот. Давным-давно жил-был маленький мальчик по имени Иеремия. Он был совсем крошечным и слабым. Я бы даже сказал, болезненным. Вы согласны, Пул?
Пул ничего не отвечает, но Джонсон замечает в его глазах страх.
– Как бы то ни было, с болезненным Иеремией всегда было трудно. Не одна болячка, так другая, то ему нужны какие-то мази, то микстуры. В общем, вашей несчастной матушке было нелегко, тем более что она растила вас в одиночку, я прав? Ваш отец умер молодым, когда вы еще были совсем крошкой. Так грустно.
Бартоломью похлопывает Пула по руке. Кто-то из мальчиков хихикает.
– Но все эти доктора… – Бартоломью цокает языком, – довольно дорого обходятся. Особенно если нет отца-добытчика, храни Господь его душу, а заработанного матерью, простой горничной, едва хватает. Так все и было? Мне дурно становится, когда представлю, сколько ей приходилось зарабатывать, чтобы постоянно лечить тебя, поддерживать жизнь в твоем тщедушном тельце.
Бартоломью оглядывает присутствующих, словно фокусник, который хочет убедиться, что завладел всеобщим вниманием. Когда его взгляд падает на Джонсона, он подмигивает.
– Но. Но-но-но… в этой истории есть своя страшная тайна, не так ли, Иеремия?
Пул искоса смотрит на Бартоломью. Его глаза широко раскрыты, лицо искажено от страха. Он шевелит губами, но не издает ни звука.
Джонсону кажется, что он раз за разом бормочет слово «нет».
– Да, очень страшная. Понимаете, очень странно, что мать могла оплачивать всех этих дорогущих докторов. Как она могла покупать вам лекарства, отец? Снова и снова лечить ваш болезненный организм? На жалование горничной? Ой, погодите. Я вспомнил…
Он наклоняется ближе к Пулу, наслаждаясь моментом.
– Она была
Бартоломью выдыхает, и его лицо снова осеняет улыбка.
– Если честно, зря она обделывала свои дела прямо в вашем убогом, дерьмовом домишке. Кстати, она трахалась с незнакомцами на той же самой кровати, которую когда-то делила с вашим почившим отцом. Как это называется? Ах да. Брачное ложе. За такое полагается прямая дорога в ад, не так ли?
Он начинает смеяться, и все мальчики подхватывают смех. Безмолвные слезы катятся из глаз Пула на тощую подушку.
Джонсон ничего не чувствует и слушает лишь шум в голове. Это его успокаивает.
– Но знаете, что хуже всего? Хуже всего то, что вы
– Заткнись, черт тебя возьми. Заткнись! – огрызается, не выдержав, Пул, рыдая уже в открытую.
Бартоломью мягко кладет руку на грудь Пула. Его улыбка слабеет, и на мгновение Джонсонукажется, что лицо мальчика мерцает, теряет очертания, словно покрытое серой плесенью. Но затем лицо возвращается, и перед ними снова просто мальчик. Или то, что было им когда-то.