— Об этом мы должны подумать. Мы знаем, что трое тянут в разные стороны.
— Но двое перегрызутся, — ответил я. — Думай, Лепид, думай. Разве Октавиан тебе ничего такого не предлагал?
Лепид промолчал.
— Мы с тобой сейчас составим силу, — сказал я. — И силу немалую. Я тебе предлагаю просто оформить все это официально.
— Мне бессмысленно что-то предлагать.
Но я знал, что, когда придет время, Лепид согласится. Он был человеком умным. И свою роль, роль буфера между мной и Октавианом, он прекрасно понимал.
Роль завидная: наименее опасная и наиболее выгодная из всех.
Но в то же время, по сути, не очень важная. Я прекрасно понимал, зачем мне нужен Лепид. Думаю, понимал это и Октавиан.
Я сказал:
— Всем выгодно. Всем хорошо. Но главное — польза, которую мы втроем можем принести Риму.
— А можем ли мы вообще принести пользу втроем?
— По отдельности, во всяком случае, мы пока что принесли только вред. Может, стоит попробовать?
Вдруг я заметил далекую светлую полосу, звезды в которой уже окончательно исчезли.
— Мы просидели всю ночь, — сказал я. — Даже не понял. Лепид, друг, время с тобой бежит незаметно. Завтра двинемся к Мунацию Планку и несколько его обеспокоим своим присутствием. Кстати, я так обжег язык этим твоим зефиром, ты не представляешь!
Лепид некоторое время молча смотрел на меня, а потом медленно сказал:
— Да. Очень коварная сладость.
Такая это история, Луций.
Послание семнадцатое: Кровоедение
Марк Антоний брату своему, Луцию, с пожеланиями скорейшего нашего воссоединения.
Здравствуй, брат!
Сегодня я проснулся с ощущением того, что я умру. Прежде оно приходило не сразу, а тут вдруг, похмельный, с тяжелой головой, я очнулся от странного сна (мне снился Клодий, он говорил: это все постановка, сука, бля, вот на улицах — реальная жесть) и сразу же понял, что скоро исчезну, перестану существовать.
И это, может быть, будет похоже на сон, но без снов.
Мне сразу захотелось написать тебе, чтобы зафиксировать как-то и это свое состояние, и свои мысли, и вообще все, потому что эти записи, а я передумал их сжигать, останутся после меня и надолго переживут великолепного Марка Антония.
Странно думать: меня уже не будет, а люди еще какое-то время продолжат расплачиваться монетами с моим изображением. Мое тело постепенно изменится: исчезнут глаза и губы, и нос, и вообще исчезну я, но останутся некоторые изображения, не слишком точные, не слишком похожие на правду (на монете сложно передать реалистичный портрет), но что-то обо мне говорящие.
Вообще-то, говоря о монетах, мне это очень нравится. Во-первых, монеты — прекрасный способ пропагандировать свои взгляды. Люди могут не слушать политиков, но не платить деньги за еду и кров они не могут.
И вот он я — часть их жизни, они трогают меня руками, пробуют на зуб — это во-вторых, и это очень приятно.
Но, возвращаясь к теме смерти, я спросил мою детку вот о чем:
— Я не боюсь умереть, но мысли все равно мучительны, как с этим справиться? Как будто болит зуб.
Моя детка ответила, что не знает.
— Если бы кто-нибудь умел справиться с этим, то люди не выдумывали бы столько всего, чтобы спастись от смерти. И, вероятно, мы до сих пор жили бы в первозданной гармонии с природой. Но ведь это не так.
— А когда я умру, — сказал я. — Но ты вдруг не умрешь. Если, словом, ты не умрешь, то что тогда?
— Так ты хочешь, чтобы в смерть я отправилась с тобой или нет? — спросила она деловито.
Я пожал плечами, потом притянул ее к себе, чтобы приласкать, промурлыкал ей что-то.
— Нет уж, бычок, — сказала она. — Когда ты умрешь, не надейся, что я сожгу тебя.
— Ты похоронишь меня по египетскому обычаю, как оно в завещании? Я уже не знаю, хочу ли так, по-египетски.
Она невесело засмеялась, толкнула меня в грудь слабыми руками с острыми ногтями.
— Нет, — сказала она. — И по египетскому обычаю ты похоронен не будешь. Я вообще не погребу тебя. Я положу тебя в нашу постель и буду смотреть, как это прекрасное лицо меняет свой цвет, как лопается кожа, как слезает плоть, как обнажаются кости, и как тело наполняется зловонной жижей.
— М-м-м, — сказал я. — А ты у меня такая романтичная.
Но моя детка не слушала меня. Она сказала:
— Все потому, что я люблю тебя, и не отпущу тебя до самого конца. Ты будешь моим.
— И опасная, — сказал я. — Жутенькая.
— Глупый бычок, я буду смотреть на тебя каждый день, еще долго после того, как ты замолчишь навсегда, и буду любить то, что превращается в прах.
— Ты и сейчас любишь то, что превращается в прах, — сказал я.
— Неожиданно мудрая мысль для тебя, — ответила моя детка и вдруг прижалась ко мне всем своим гибким телом, укусила в плечо. — Не отпущу тебя.
Я снова замурлыкал с ней, чего-то успокаивающего наговорил. А моя детка, она будто бы обиделась на меня, на то, что я вообще могу умереть и оставить ее здесь, среди песков в пустоте.
Ну да ладно, мне в любом случае стало легче. Пожалуй, такой исход меня устраивал. Пусть бы она смотрела на меня до последнего, даже когда я изменюсь до неузнаваемости.