Я обнял маму, и она вцепилась в меня. Вдруг мама сказала:
— Ты такой взрослый.
— Да, — сказал я. — Уже много лет как.
— А помню, был такой крошечный. Я удивилась, когда ты перерос меня. Это правильно, но я все равно удивилась. Ты ведь помещался у меня на руках. Смешливый и такой дружелюбный. Как легко папа всегда мог заставить тебя смеяться.
Я сказал:
— Это и сейчас легко.
Мама ответила:
— И сейчас легко. Да, наверное.
А потом мама сказала:
— Но теперь ты монстр.
Я сказал:
— Ну да.
А это ведь мама еще не знала о голове Цицерона на моем обеденном столе.
— Пьешь кровь людей, обливаешься ею. Так просто нельзя! Я виновата!
— Нет, мама, не ты! Много кто виноват, но не ты. А больше всех я сам виноват.
Мы крепко обнялись, она вцепилась в меня от отчаяния, а я в нее — от вины и стыда, заглушивших все на свете.
— Жаль, — сказала она. — Что материнское сердце не может перестать любить.
Эти слова больно ударили меня. С большей охотой я получил бы от матери пощечину.
Я сказал:
— Жаль.
И я ушел, и еще долго мы не виделись. Ты пытался нас помирить, но у тебя ничего не вышло. Не потому, что мама была зла на меня, вовсе нет. А потому, что она, напротив, была ко мне равнодушна.
Видимо, все-таки с материнским сердцем получилось договориться.
Что касается меня, я остался тем же монстром, с которым она попрощалась.
Ты помнишь меня в те времена? Я был, как любил говорить Клодий, стремноватый. Никто не вписал больше имен в список, чем я. Октавиан использовал проскрипционные списки точечно, он, так сказать, решал с их помощью свои проблемы. Что касается Лепида, он и вовсе не увлекался ими. А я наслаждался возможностью свести старые счеты и разбогатеть, не особенно разбирая, кого стоит убить, а кого можно переубедить словами или попросить о материальной помощи.
Помнишь пиры, которые я закатывал в то время на вырученные деньги? Совершенно роскошные пиры с представлениями, с реками невероятного вина и горами изысканнейших яств. Часто прямо во время этих пиров мне приносили отрубленные руки и головы, которыми солдаты подтверждали хорошо выполненную работу.
Я отвлекался от разговора и, продолжая жевать или наливаться, читал списки и рассматривал части тел, не всегда узнавая их. Да и разве я знал всех, кого повелел убить? О некоторых мне было известна лишь величина их состояния.
Частенько, разглядывая принесенные мне доказательства, я спрашивал:
— Это точно его руки?
Я вертел эти руки в руках. На всех руках были длинные линии жизни. Ах, обещания богов часто лживы.
Иногда, рассматривая руки и головы, я пытался представить их обладателей целиком. Так сказать, при полном параде.
Мне было весело. Ты, наверное, осудишь меня. И боги осудят меня, когда, наконец, я умру. Но я не хочу кривить душой, не хочу притворяться кем-то, кем я не являюсь.
И это тоже правда — правда обо мне. Мои воспоминания таковы: головы и руки лишь чуть-чуть отвлекали меня от празднеств и радостей земных. Даже придавали им некоторую философскую сладость. Близость смерти частенько укрепляет нас в живых страстях. Понимание того, что все не вечно, возвращает вкус даже тому, чем ты, казалось, пресытился.
Могу ли я сказать, что части тел убитых были приправой к моим блюдам? Определенно.
Я увлекся. Я вообще натура легко увлекающаяся.
Октавиан сказал мне как-то:
— Антоний, при всем моем уважении, ты вносишь в списки слишком много имен. Мы не должны проливать столько крови. Это просто нерационально.
Просто нерационально. Вот так вот. В этом был весь он, мальчишка со смешными часами на руке. Да, помню я тогда посмотрел на его руки. И вдруг подумал, хоть и не испытывал к нему тогда особенной неприязни, что неплохо было бы когда-нибудь увидеть их отделенными от тела.
Можно даже с этими часами.
Глупость, а все же.
— Правда? — спросил я. — Ты так думаешь, мне стоит остановиться?
— Я не стану указывать тебе, что тебе стоит делать, Антоний. В конце концов, ты старше и мудрее меня.
Октавиан улыбнулся.
— Но я хочу сказать, что мне чужда подобная кровожадность.
— А что еще тебе чуждо?
— Многое из того, что ты делаешь. Но я не хочу ссориться. Я лишь хочу предостеречь тебя. Но на твои решения влиять не буду.
— Ты будто бы моя жена Фульвия. Она говорит точно так же.
Октавиан поджал губы и промолчал.
Знаешь, что я думаю об этом? Он мог бы постараться переубедить меня, но говорил без огонька. Будто бы для проформы. Ему было важно сказать мне, что я неправ, а не доказать мне это. Жизни людей, безусловно, имели для него какое-то значение. Большее, чем для меня. Но не решающее.
И ему было выгодно, чтобы, в конечном итоге, всю ответственность за проскрипции понес я. Октавиан всегда думал на шаг вперед, и, пока я неистовствовал, он уже предполагал, как будет отвечать за наши преступления. Кроме того, однажды, и Октавиан был в этом уверен, ему понадобятся поводы обвинить меня.
Так что Октавиану не хотелось, чтобы я останавливался. Наоборот, весь этот разговор призван был меня раззадорить. Пустое занудство, которое я так не любил, и некоторое неуважение и вправду побудили меня еще активнее заняться пополнением списков.