Сердце трепыхалось крысюком, сдуру угодившим в силок, нерасчетливо, бестолково, впустую тратя скудные силенки. Плотник поднял голову с лежака, прислушался. Ни суеты, ни привычной ругани побудки. Помстилось. И не заснуть ведь! Храпы, всхлипывания, сонные причитания – бульбушки жидкой похлебки. Вскипела, вскипела. Черпаком в миску – плюх! Только брызги успевай корочкой подчищать, пока стынет.
Шершавая неструганая доска перегородки тихонько скрипнула, когда он привалился к ней спиной. Теплая, сухая, не промозглый камень погреба. Зато на камне копилась влага густых смрадных паров, крохотные капли, которые он с бабкой в очередь искали по стенам погреба. За несчетные дни он вызубрил каждую трещинку, каждый уголок клади, у него было заветное местечко, куда бабка не могла добраться, он вылизывал камень досуха, досуха, потому что рот, язык тлели, будь деревянные, занялись бы от нестерпимого зноя жажды. Бабка в конце концов не выдержала, выползла наверх, под небо, приоткрыв на миг крышку, и сразу воздух стал дымным, пепельным, поначалу даже приятным и вкусным. Бабки он больше не видел и злился на нее, потому что камни сразу стали суше, с одного какой пар, горе…
Плотник застонал. Все в прошлом, далеко. Сейчас он свободный, вольный человек, подлечили, поучили, пособие назначили – живи! Что люди не верят, дурачком считают, так не со зла. По неразумности. По его неразумности, советовали же молчать. Нет, город не по нем. И остальные деревенские так же думают, письма пишут. Надо опять собраться колхозом, власти не откажут. Если по-хорошему, такую жизнь можно устроить…
Плотник лежал, улыбался, мечтая о колхозной жизни, – до самого утра.
– Учти, для хищника ты не враг, а источник еды. Кто будет ссориться с источником еды? И если зверь накормлен, а кормишь его ты, он тебя терпит. Кормить вовремя и по рациону – твоя индивидуальная техника безопасности, – Лавлинский стоял с Борисом у ряда кошачьих. – Но у нас есть звери цирковые, побывавшие в работе. Это – другое дело. Зверь глуп, но хитер. Он бывает злым, но не бывает добрым. Он может ненавидеть человека, но не может любить. Он должен бояться тебя, бояться настолько, чтобы притворяться добрым, смирным и ласковым. Поэтому всегда будь начеку. Никогда не замахивайся попусту. Решил бить – бей, больно и сильно. Зверь должен знать, что человек – главный.
– Уж и бить…
– Зря не бей. Но спуску давать не моги. Учти, после тебя с ним тоже будут люди работать, зверь должен знать, что ему дозволено, а что – никогда… Но хищника опасаешься инстинктивно, это помогает. А вот рогатые да копытные – от них больше всего нашего брата страдает. Особенно тут, в зверинце. Запахи для козла или антилопы стоят страшные, врагов у них в природе тьма, вот и ты для них враг. А лягнуть та же зебра может – ого! – Он поморщился, рука невольно прикрыла живот. – В общем, на одного служителя, задранного хищниками, приходится десять, убитых травоядными.
Если Лавлинский и шутил, Борис все равно поверил. Хруст гравия заставил вздрогнуть. Никак кто-то в пьяном кураже хочет дернуть тигра за хвост. Соблазнительно. Лежит плюшевый зверюга, дремлет у самого края клетки.
Но нет, это директор.
– Александр Александрович, он кормлен, кормлен, – зачастил Борис, но Ли, не слушая, сунул сквозь прутья кус мяса – парного, кровь капает.
Ирбис задрожал, как котенок после купания, целиком, от усов до хвоста. Вода в алюминиевом тазике на полу клетки покрылась рябью. Прыжок – и барс с размаху ударился о решетку.
Борис дернулся:
– Пойми вас…
Еще пара прыжков – и словно воздух выпустили из резиновой игрушки: ирбис лег, уронил голову на лапы, нетронутое мясо валялось в стороне, а по дну клетки растекалась лужа из перевернутого таза.
Ли, так ничего и не сказав, развернулся и, придерживаясь ограды, побрел в сторону служебного двора.
Борис оглянулся на Лавлинского. Тот двумя пальцами мял выбритый до атласной глади подбородок, впервые не выказывая желания поучать и наставлять ученика.
Больной не крепился, отнюдь, стоило боли вернуться, и он орал – громко, натужно, лицо багровело, наливаясь венозной кровью, и звук мотора с трудом пробивался сквозь дикий ор. Минута – и боль отступала, краснота лица сменялась бледностью, и мелкие капельки пота собирались на висках и лбу.
Фельдшер следил за часами. Приступы повторялись через пятнадцать минут. Успеют сесть до следующего, нет? Он загадал, поспорил сам с собою.
Старый Ан-2 летел налегке, с одним больным. Обычно санавиация была оказией, с которой в город отправляли и просто нуждавшихся в переводе больных, и командировочных, не набирали в одном районе – подсаживались в другом, порой, как огурцы в банке, ступить некуда. Но не сегодня.
Фельдшер заглянул к летчикам:
– Скоро?
– Маленько погодить придется. Три борта перед нами в очередь на посадку. «Скорая» в порту наготове, ждет, как сядем, сразу хвать больного и с сиреной – до операционного стола.
Фельдшер вернулся в салон. Солнце светило слева, толстые лучи-балясины из иллюминаторов поползли, заскользили по проходу – самолет разворачивался.