Внезапно стрелки на часах остановились. Секундная стрелка дрогнула — и пошла вперёд. Вперёд! Впервые за всё это время. Я поднял глаза на панель. Часы показывали 9:31. На минуту больше, чем всегда.
— Видишь? — сказала тишина моим голосом. — Петля дрогнула.
— Значит, можно… — я не договорил. Внутри всё сжалось в комок надежды и ужаса. — Можно выйти?
— Можно войти, — поправил меня внутренний голос. — Но только туда, откуда не возвращаются.
Я протянул руку к диктофону. Он молчал. Лента остановилась ровно посередине. Я взял его и вдруг почувствовал: он тёплый. Будто в нём билось сердце.
И тогда я вспомнил ещё одну фразу отца, забытую, выжженную временем. Когда он впервые дал мне подержать старый «Зенит», он сказал: «Запись — это не доказательство. Это способ оставить часть себя внутри».
Я смотрел на диктофон и понимал: часть его действительно осталась внутри. Но не только его. Моё собственное будущее — тоже там. В этой крошечной коробке с проржавевшими батарейками.
Я включил запись снова. Последний отрезок был коротким, едва слышным.
— Сынок… если ты это слышишь, значит, у тебя ещё есть шанс. Но он один. И он всегда стоил дороже, чем кажется.
Лента щёлкнула. Всё. Конец.
Я сидел и ждал продолжения, но диктофон замолчал.
И вдруг стрелки снова рванули назад, как сумасшедшие. Всё вокруг зашумело — радио, мотор, даже воздух в салоне. Я услышал, как что-то щёлкнуло за спиной. Обернулся. Камера. Она включилась сама. Красный огонёк загорелся.
На экране — я. Но не здесь. Я стоял посреди трассы. В руках у меня был тот же диктофон. И я смотрел в объектив, и говорил:
— Марк. Не верь записи. Она не твоя.
Я выронил диктофон, и он упал точно в лужу от зонта. Вода вспыхнула белым светом, как плёнка на солнце.
— Теперь ты слышал всё, — прозвучало у меня в голове. — Теперь ты должен решить.
Я закрыл глаза и впервые понял: решение уже принято. Где-то там, в 1993-м. Но его последствия я несу сейчас.
Я завёл машину. Часы на панели остановились снова. На отметке 9:30. Но я чувствовал — это только начало.
Потому что теперь я слышал отца внутри себя. И его голос был не прошлым и не будущим. Он был моим.
Сначала я подумал — просто вспотели ладони. Дорога была пустая, мотор урчал ровно, Ольга молчала. Но в этой звенящей тишине я вдруг ощутил нечто липкое и густое под пальцами. Рука сама соскользнула с руля, оставив за собой тягучий, тёмный след.
Я посмотрел вниз.
На руле темнели разводы. Крови. Настоящей. Тёплой, свежей, с тем самым знакомым железным вкусом воздуха. Она проступала прямо из кожи руля, будто машина вдруг ожила и начала истекать из невидимых ран.
— Что за… — я рванул руку, вытер её о джинсы. Алые пятна расплылись по ткани, и сердце забилось так, будто молотком били изнутри по грудине.
— Ты это видишь? — я почти выкрикнул, повернувшись к Ольге.
Она оторвала взгляд от окна, посмотрела на меня — спокойно, без тени удивления. Её глаза были пустыми, как два озера, затянутых непроглядным туманом.
— Что именно?
— Руль! — я ткнул пальцем в кровавую слизь. — Ты что, ослепла?!
Она склонила голову, прищурилась — будто вглядывалась в пустоту.
— Там чисто. — Её голос звучал так, будто она устала повторять это тысячу раз. — Обычный пластик.
Я снова посмотрел вниз. Кровь не исчезла. Наоборот — её стало больше. Она стекала тяжёлыми каплями на колени, на коврик, и каждая капля отдавалась в висках глухим щелчком затвора.
— Хватит! — я сорвался, вцепился ей в плечо. — Ты врёшь! Ты всё врёшь!
Машину качнуло. Я ударил по тормозам, прижал Ольгу к двери. Внутри поднималась такая чёрная, густая ярость, что казалось — разорву её сейчас же, если она снова выдавит что-то своим ледяным, безжизненным тоном.
— Скажи правду! — я крикнул, и рука сама сорвалась — ударила её по лицу.
Звук был глухой, странный — будто ударил не по плоти, а по туго натянутой резине.
Ольга откинулась на подголовник, волосы рассыпались по плечам. Она медленно повернула ко мне лицо, и я замер.
Ни синяка. Ни ссадин. Ни намёка на боль. Щека не покраснела, губа не дрогнула. Словно удара и не было.
А кровь на руле исчезла.
Я сжал его обеими руками — теперь он был сухой, холодный, мёртвый. Лишь на джинсах темнели пятна, но, прикоснувшись, я ощутил лишь обычную влагу. Вода? Пот? Не знал.
— Ты… — я задыхался. — Что ты такое?
Ольга долго смотрела на меня. Потом медленно, с бездонной, нечеловеческой жалостью произнесла:
— Я — не та, кого ты хочешь видеть. И не та, в кого ты хочешь ударить.
Я отвернулся, уткнулся взглядом в собственное отражение в зеркале заднего вида. Но оно не повторяло моих движений. Оно смотрело на меня спокойно и пристально, как судья.
Я дёрнул ручку бардачка — нужно было занять руки, отвлечь мозг. Там лежал тот самый дневник, с «Волги». Я схватил его, раскрыл наугад.
На фотографии, вклеенной в страницу, было лицо.
Моё лицо.
Я не помнил, чтобы оно было там раньше.
И в этот миг до меня дошло: если дневник переписывает себя сам, значит, он знает то, чего я ещё не совершил.
И это знание было страшнее любой крови на руле.