И я понял, что дальше пути назад не будет.
Я не выдержал. В груди поднялась тупая, тяжёлая злость — не на отца, не на Ольгу, даже не на себя прежнего, а на этот бесконечный каталог концов, разложенный вдоль стены, как витрина в морге. Я наклонился, поднял с пола тяжёлый осколок рамы и изо всех сил ударил по ближайшему зеркалу.
Стекло не звякнуло. Оно издало вдох — будто кожа, сведённая холодной судорогой, — и прогнулось, пружинисто, затем выровнялось, оставив на поверхности круги, как на воде. В них на секунду проявился мой отец, наклонённый над капотом «Волги», и исчез. Я ударил ещё раз — то же самое. Ни трещины, ни скола. Лишь круги, расходящиеся идеальным нолём.
— Ладно, — прошептал я. — Если не ломается, сломаю я.
Я шагнул к следующему и ударил ладонью. Зеркало взялось теплом, словно кто-то с той стороны приложил ко мне руку. Из глубины поднялось отражение — я, в больничной пижаме, с чужими руками-верёвками. Он улыбнулся — моей неловкой, оборонительной улыбкой — и положил ладонь навстречу. Между стеклом и кожей возникла тонкая, липкая плёнка, будто нас склеили.
— Не надо, — сказал я и резко отдёрнул руку.
Было поздно. Отражение дернуло меня к себе. Не силой — тягой, как ветром внутрь. Пятки соскользнули по плёночным кадрам, которые хрустнули, будто высохшие листья. В кадрах мелькнули мои глаза, моё детство, моя камера — и всё это прошло под подошвами. Я упёрся плечом, распластал пальцы по камню пола, и тогда отпустило.
— Спокойно, — сказал чей-то голос у самого уха, и лишь через секунду я понял: это я сам. — Спокойно, парень.
В третьем зеркале «я-старик» поднял голову из полутьмы кухни и шевельнул губами. Ни звука — но я прочитал:
— Не сегодня, дед, — сказал я ему. — У меня репетиция выбора.
Он устало кивнул, будто действительно понял, и погас, как лампа.
Чем дальше я шёл, тем живее становились отражения. В одном — «я-за-рулём» повернул голову и настойчиво показал жест «разворот». В другом — «я-в-палате» протянул «Зенит», и красная точка на камере вспыхнула, как глаз. Третье зеркало пахнуло бензином; четвёртое — йодом; пятое — мокрым железом; шестое — никаким запахом, чистым нулём.
— Сынок, хватит бегать, — повторил голос отца. Я не понимал, откуда он — издалека или из груди. — Остановись, посмотри на стекло и реши, какое — твоё.
— Они все мои, — сказал я. — В этом и трюк.
Под ногами лежали лестницы из кадров. Я присел и поднял один на просвет. На нём — я с Аней на детской площадке. Она смеётся, держа мел, а солнце просвечивает сквозь красный купол зонта, превращая её волосы в золотую паутину. Я улыбнулся, и в этот момент свет пересветил кадр — эмульсия побелела. Кадр стал пустым, как лицо без черт.
— Прости, — сказал я ничему и положил пленку обратно.
Первое зеркало справа хищно блеснуло. В нём — авария. Но не та, на трассе: я сам бегу навстречу собственному грузовику — громадному, бесформенному, как вина. На стекле грузовика — мой почерк: НЕ САДИСЬ ЗА РУЛЬ. Я рассмеялся беззвучно: подсказки всегда приходят, когда уже поздно. В отражении водительский «я» усмехнулся тоже — и мотнул головой: «не поздно». Я отвернулся.
Второе слева шевельнулось. Там был коридор больницы, белый и чистый, как первичный снег. Я — в халате — закрывал створку шкафа, куда только что положил камеру. И тут же — из глубины — чёрный силуэт, родной до боли: Ольга в белом, но лице нет лица, только очертание под красным куполом. Она подняла зонт и коснулась стекла изнутри: круг пошёл волной и впился в мои пальцы липкой присоской. Я рванул руку — и стекло хищно подалось за мной, пытаясь вытянуть. Я оборвал пленку, как старую нить, и вырвался.
— Нельзя бить, — прошептало где-то. — Нельзя включать. Нельзя подходить…
— Нельзя жить, — огрызнулся я в пустоту. — Удобно вам там перечислять.
Я остановился. Сердце билось так, будто вместо крови в нём плёнка, и каждый удар — следующий кадр. Я понял: если буду идти дальше, не выбирая, коридор никогда не закончится. Он будет размножаться, как «Волги» на дороге.
Тогда я сделал странную вещь. Закрыл глаза.
Дышал. Слушал. Сначала услышал себя — пульс, шаг, лёгкие. Потом — шорох плёночных лент под ногами. Потом — далёкий шум трассы, которой здесь не должно быть. И — сквозь всё это — тихий детский смех. Не насмешка. Приглашение. Я открыл глаза.
На полу рядом лежала новая полоска пленки, которой раньше не было. На ней — коридор зеркал. Я — со стороны — иду вдоль зеркал, как сейчас. И в самом конце ленты — крошечная красная точка. Я наклонился, присмотрелся: точка — не дефект, а зонтик. И под ним Аня. Она глядела прямо на меня со стекла, но не из последнего зеркала — сквозь плёнку. Как через окна поезда.
— Идём, — сказал я себе. — Не разбивать. Смотреть и идти.