Не то чтобы в том разговоре Вера вовсе отбросила самоиронию. Такого с ней — как и с ее любимыми героями — не случалось никогда[7]. Но и тени пониженной самооценки тогда не промелькнуло. Может показаться странным, но как раз с ясным сознанием исполненного долга было связано относительное равнодушие автора к изданию повести. Я, по инерции игравший роль «участника литературного процесса», прикидывал варианты публикации. Предлагал еще раз попытаться соблазнить какой-нибудь из толстых журналов. Попутно корил журнальных редакторов за высокомерное отношение к детективам, явленное несколько лет назад, когда я пробовал пристроить «Первую любовь…». Прочитали. Сказали: «Очень интересно. Мы меж собой поспорили, но решили, что все-таки не наше». Между прочим, сейчас я допускаю, что с «Медузой» могло сложиться иначе. Но тут Вера сказала… Хорошо знаю, что воспроизводить прямую речь нельзя. Тем более если многие детали диалога выветрились из памяти. Но смысл-то остался! Вот его и пытаюсь воспроизвести. Сказала Вера примерно вот что: «А может, и не надо ничего предпринимать. Не хочу, чтобы опять в пропасть. Все-таки эта вещь иная, чем прежние. Печатать ее только для того, чтобы напечатать, совсем не хочется».
Мысль Веры двоилась. С одной стороны, она приоткрывала досаду из-за судьбы изданных (иных и не однажды) повестей, которые не имели коммерческого успеха (хотя тиражи разошлись) и были мало примечены критикой[8]. С другой — автор проводил жесткую черту, разделяющую «Медузу» и предшествующие ей сочинения: мол, хотите считать тиснутые детективы только филологическими забавами — воля ваша, а новая, дорого мне стоившая книга, требует качественно иного отношения. Адекватно ответить было трудно, потому как двоилось и мое чувство. Осознавая масштабность «Медузы», я не мог и не хотел отказаться от глубокой приязни к написанному Верой раньше, счесть ее работы подготовительными экзерсисами, которые теперь можно отодвинуть в сторону. И дело тут было не только в желании поддержать писателя, «проговорившегося» о своей печали и раздражении на критиков. Просто я не считал эти детективы безделицами и ощущал (как ощущаю и сейчас) смысловое единство поэтического мира Веры Белоусовой.
И еще из того же разговора (с теми же, что выше, извинениями). Вера спросила: «Ты понимаешь, что это не про нас?» Имелась в виду наша компания университетских лет. Я понимал, хотя, конечно, видел сквозь текст несколько кадров давней реальной жизни, различал «зернышки», проросшие мини-эпизодами или репликами персонажей. Понимал, что «Медуза» никак не «повесть с ключом». Но понимал я и другое: кому-то может захотеться найти эти самые отсутствующие «ключи». Ведь и я, прочитав повесть «Жил на свете рыцарь бедный», сказал Вере: «Вообще все замечательно, да еще ты мне привет передала!» Намек был на играющее важную роль в сюжете квипрокво двух писателей: Федора Сологуба (на самом деле, как известно, Тетерникова, обзаведшегося невесть зачем аристократическим псевдонимом) и графа Владимира Соллогуба, о котором я в оны годы написал диссертацию и которым в Вериной повести занимается малосимпатичный персонаж. В ответной реплике шутливость мешалась с легким огорчением: «Неужели обиделся? Никогда я так о тебе не думала. Ничего же общего у тебя с этим мерзавцем нет! Просто хотелось отыграть устойчивую неразбериху»[9].
К чему это я? Да к тому, что в позапрошлом веке наилучшим образом сформулировал великий писатель: «…принесите мне что хотите… “Записки сумасшедшего”, оду “Бог”, “Юрия Милославского”, стихи Фета — что хотите, — и я берусь вам вывести тотчас же из первых десяти строк, вами указанных, что тут именно аллегория о франко-прусской войне или пашквиль на актера Горбунова, одним словом, на кого угодно, на кого прикажете»[10]. Пока, думаю, достаточно. Ниже попытаюсь объяснить, почему «Медуза» может и должна читаться без использования биографических отмычек.