– Здесь оптик жил, – продолжал он. – Вообще-то парень неплохой. Но я его трижды поймал в комендантский час, когда он возвращался домой с полотенцем под мышкой. Проплывал весь бассейн туда-обратно пятьдесят раз. Я его предупреждал: тебе бы лучше образумиться, иначе всей твоей семье грозят неприятности. Я мог бы с тем же успехом сказать ему: «Карл, у тебя что-то к пальто прицепилось». Он просто продолжал раскладывать учетные карточки по коробкам. И вот прихожу я сегодня вечером и обнаруживаю, что дома никого.
Я спросил, куда они уехали, и он ответил:
– Думаю, от греха подальше.
Тогда я понял, что рассуждает он так же, как и я, медлительно и размеренно, продвигаясь маленькими шажками, приходя к выводам с огромными усилиями. Он произнес, хмурясь:
– Я всегда знал только одно: я – это закон, а закон прав. Но теперь мне кажется, что «правильно» и «хорошо» не одно и то же.
Было поздно, и мне было не по себе, но что-то во мне переменилось. Как будто раньше я смотрел только вниз, на то, как шаркают мои ботинки по мостовой, а теперь начал смотреть перед собой. Я и не подозревал, что эти картины сохранились в моей памяти, но они вдруг ясно предстали передо мной. На пороге пивной, где отец курил с друзьями, я как-то увидел мужчину, его рука была закинута за голову, вывихнутая кисть болталась, как сломанная ветром ветка. В другой раз, выйдя за табаком и поворачивая за угол, я услышал рыдания человека, чей арестованный сын так и не появился дома. Я видел, как редеет число моих одноклассников, уехавших на каникулы и больше не вернувшихся в школу. Я слышал, как молодые солдаты в зимних шинелях показывали на нашу соседку Анну и перешептывались: «Свинья. Свинья».
Мы посмотрели друг на друга. Наверное, каждый увидел в глазах собеседника проблеск внезапного понимания, отрицание, испуг. Снег шел по-прежнему, но теперь он выглядел иначе. Мелкие белые хлопья сменились огромными грязными ошметками. Из-за облаков раздался низкий дрожащий гул, и я увидел падающие клочки бумаги – тысячи, десятки тысяч листовок, сброшенных с пролетающих над городом самолетов. Новак поднял с земли одну из них и поднес к свету. Потом подошел ко мне и остановился под крыльцом, показывая мне листок, и я прочел: «VELKÁ BRITANIE ČESKÉMU NÁRODU – ВЕЛИКОБРИТАНИЯ ЧЕШСКОМУ НАРОДУ!»
– Что это значит? – спросил я. – Что там еще написано?
Какое дело Британии до нас – мальчика и мужчины, сидящих на пороге пражского магазина? Новак сердито и недоверчиво покачал головой:
– «Чехи! Мировые демократические режимы с восхищением и сочувствием следят за вашей борьбой против угнетателей!»
Плюхнувшийся в сугроб ребенок со смехом собирал падающие клочки бумаги. Разве мы были угнетены? Разве мы боролись?
– Пара-тройка правил и предписаний, – сказал Новак. – И это чтобы защитить людей – а они пишут про угнетение! Йозеф, только полюбуйся на это вранье. «ПРАВДА ПОБЕДИТ!»
Я взглянул на него. Наша взаимная неловкость прошла. Он держался прямо и гордо, как молодой солдат на параде. Я подумал, что он очень похож на моего отца – флюгер, который легко поворачивается с переменой ветра. Он грубо встряхнул меня за ворот, и я понял, что оскорбил его, став невольным свидетелем его слабости.
– Иди домой к матери, – велел он.
И я пошел. Сначала у меня было ощущение, что он стоит под фонарем и смотрит мне вслед, но, повернувшись, я увидел, как он ползает на четвереньках в снегу, собирая желтоватые листовки и качая головой. Тут свет фонарей потускнел, и в окне квартиры над оптикой я заметил силуэт женщины. Она была высока ростом, и ее платье из тонкой черной ткани развевалось, как будто в помещении дул ветер. Глаз я не разглядел, но с какой-то смесью тоски и ужаса осознал, что она смотрит на меня. Я вспомнил фермера на берегу Эгера, оставлявшего стул посреди поля, вспомнил, как герр Шредер поглаживал шрам от шрапнели, когда рассказывал мне о проклятой женщине. «Мельмот!» Я пробормотал: