Но что бы то ни было, в центре композиции — это он знал, чувствовал, в это верил — должна быть звезда. Да, звезда, только звезда… Это билось в мозгу: одно слово, один образ. Звезда — символ, звезда — надежда. Пусть тысячам мучеников и борцов не удалось дожить до Победы, дожили другие. Надежда обернулась памятью о них, живших когда-то, и если память жива, значит, они не просто тлен, достояние червей… Одна жизнь переходит в другую, мысль — в мысль, страсть — в страсть… Люди связаны между собой общностью дел, страстей… Люди тоже как звезды, чей свет есть вечно общее. Одна звезда — еще темно, две — светлее, а когда много звезд и они светят ярко, то нет ночи. Ночи нет! Но как показать эту общность?
Вначале он поднял звезду высоко на шпиле — на этакой тонкой стреле, словно вознесенной в небо. И лучи у звезды были длинные и тоже тонкие, особенно верхние… Как худые руки, протянутые к небу… Или как штыки…
Он нарисовал несколько эскизов, чуть приближая звезду или удаляя. Нет, что-то не то. Не то. А почему? Какие-то чужие, не русские эти «колючки», нет простоты, основательности! А что есть русское? И почему только русское — ведь в тех могильных рвах лежат и русские, и украинцы, и татары, и евреи… Но звезда, пожалуй, все равно должна быть русской: язык был русским для всех, был характер, была душа — общие… Так поймут люди его замысел!
Он переписал звезду — теперь она стала приземистее, но не потеряла стремительности, полета. Просто полет стал «земнее» и ближе сердцу, а не только уму. «Умом Россию не понять…» — вспомнились почему-то строчки. Да, одним умом — не понять. Это чужеземцы хотели, всегда, все века, пытались взвесить русскую душу на своих «сверхточных» весах, разгадать по своим мудреным книгам все ее секреты. Но не разгадали! Ее веселую ясность принимали за легкомысленность или, паче, пустоту, основательность — за тяжеловесность и неповоротливость, свой, незаемный, подход к жизни и людям — за косность…
Теперь все было в этом простом и великом символе — и ясность, и основательность, и желание светить миру и людям. И все-таки чего-то еще не хватало. Он снова то поднимал, то опускал звезду над постаментом. Нещадно дымил самокрутками, благо что его снабдил табаком — в порядке «творческой помощи» — тот же Леонид. Бил себя кулаком по лбу, словно высекал искру. На разбросанных в беспорядке на столе, где обычно резали хлеб, эскизах уже лежал розоватый свет начинающегося дня…
И вдруг его осенило. Он нашел! Он понял, что все это, лучшие свойства души, надо подчинить одному, главному — в котором и заложен секрет всех прошлых и будущих побед, — стремлению к союзу честных людей, к с о л и д а р н о с т и. Он быстро перерисовал эскиз: теперь на постаменте возвышалась не одна, а три звезды, своими лучами стыкующиеся друг с другом. Художник отставил эскиз на расстояние, посмотрел и впервые остался доволен. «Так! Только так!» — сказал он себе. Широкогрудые звезды с протянутыми друг к другу лучами-руками. А обелиск-штык, обелиск-стрелу можно оставить: он как бы пророс из звезд, из этих объединившихся в своем стремлении душ.
Посмотрел друг — милый, добрый ученый Володя Крюков — и тоже остался доволен, даже не посомневался насчет возможностей осуществления этого замысла, превосходящего все, что он сам еще недавно предлагал. Снова прибежал неугомонный Леонид, наморщил высокий лоб и потащил художника с его эскизом в «штаб» — показывать «начальству». Все это со стороны могло казаться немного наивным — ни «штаб», ни «начальство» еще никем официально не были назначены, но утверждение эскиза прошло по-деловому и без проволочек. «Надо строить!» — сказало «начальство». И вскоре по лагерю пошла команда: «Кто строители — в штаб!»
Каждый помнит свое, сокровенное.
А что запомнили они — эти сто или сколько их там было человек, которые теперь снова стали строителями, точнее, «особым подразделением по строительству памятника»? Молодой лесок с двумя домиками на опушке — какой-то брошенной бежавшим хозяином-эсэсовцем фермой, огромный луг с неровной, бугристой поверхностью, покрытой бледной, словно не весенней, а уже предосенней травкой, тихо журчащий по камушкам ручей — приток недалекого отсюда Эмса и утренний влажный ветерок, неприятно щекотавший их одетые еще в тряпье, хилые, едва набирающие соки жизни тела… Здесь, на этой равнине, они должны построить памятник и «разбить» и оборудовать кладбище, и не просто кладбище: гигантский мемориал на площади в несколько квадратных километров!