В 1594 году устраивать скандал было уже поздно. И, тем не менее, она тратит время на то, чтобы переписать и театрализовать этот эпизод, преследуя совершенно особую цель – чтобы Брантом посмотрел на него новыми глазами, для чего использует театральные приемы, хорошо известные с древности, намеренно демонстрируя свое понимание и даже здравомыслие. Она, несомненно, надеялась, что и Генриетта Неверская (ум. 1601) прочтет это «доброе» воспоминание, нечто вроде заверения в дружеском сговоре [192]. Между строк явно чувствуется влияние Монтеня, написавшего до нее: «И теперь, когда я на склоне лет размышляю над своим разгульным поведением [déportements – в смысле comportements, поступками, без уничижительного значения. – Л. А.] в молодости, я нахожу, что, принимая во внимание свойства моей натуры, оно было, в общем, вполне упорядоченным» [193]. И еще автор «Опытов» в свое время умел изменить топос «театра мира» (theatrum mundi), выводя его из сферы морали, чтобы перенести в сферу личной совести – этот термин встречается и в «Мемуарах». Таким образом, игра воображения в отношении этого «одного особенного со192 45. В 1580 (или 1581) году Маргарита Валуа адресовала ей письмо, исполненное поэтичности, с целью подтвердить прежнюю дружбу, даже если у них почти нет больше возможности встретиться: «Пусть мое слишком долгое удаление от небес Вашего прекрасного присутствия не лишит меня, кузина, Вашей доброй милости, каковую я ценю в тысячу раз более своей жизни. Хотя разлука способна разобщить друзей, но не допустите, Бога ради, чтобы таковое воздействие она оказала на нас, что для меня было бы невыносимей смерти, ибо я желаю Вас любить, почитать и служить Вам до конца дней». См.: Marguerite de Valois. Correspondance. P. 156.
193 46. Монтень Мишель. Опыты: в 3-х т. Т. 3. М.: Голос, 1992. С. 34.
бытия» выглядит миметическим средством, способом, позволяющим воспроизводить реальность и подчинять ее – для ее имитации посредством жанра и риторических игр, ее искажения посредством стилистических приемов и, наконец, ее моделирования в таком виде, чтобы она нравилась читателю.
Тем самым мемуаристка предвещает тот «перекресток жанров», теорию которого развил Марк Фюмароли [194], – раньше появления великих мемуаров классического века. По мнению Надин [251] Куперти-Цур, эта смесь представляется явлением жанра: «Фактически мемуары рождаются из смешения форм, родственных историческому повествованию, но – и в этом состоит их новизна – в центре их находится изображение автора, ведущего рассказ от первого лица, и главного героя. Различные формы, из которых состоят мемуары, возникают не случайно, их родовое определение соответствует аргументативным интересам мемуариста» [195].
«Мемуары» Маргариты де Валуа – то комичный симулякр, то трагические сцены. Королева предвосхищает трагикомедии, которые в XVII веке так ценили Александр Арди, Ротру или Корнель. Смешное присутствует в самых мрачных эпизодах ее жизни, потому что «театр, – писал Бергсон, – это преувеличение и упрощение жизни», а «комедия сможет научить нас большему, чем реальная 194 47. Marc Fumaroli. Les Mémoires au XVII e siècle au carrefour des genres // La Diplomatie de l’esprit. Paris: Hermann, 1998. P. 214.
194 47. Marc Fumaroli. Les Mémoires au XVII e siècle au carrefour des genres // La Diplomatie de l’esprit. Paris: Hermann, 1998. P. 214.
жизнь» [196]. В тот самый момент рождается писатель, потому что из страшного воспоминания мемуаристка делает эстетическое эссе. Вспоминая ночь резни 1572 года, мемуаристка воспроизводит ее в живом и динамичном стиле. Один эпизод быстро сменяет другой: «В комнату вбежал дворянин по имени Леран, племянник господина д’Одона, раненный ударом шпаги в локоть и алебардой в плечо, которого преследовали четверо вооруженных людей, вслед за ним проникнувших в мои покои. Ища спасения, он бросился на мою кровать. Чувствуя, что он схватил меня, я вырвалась и упала на пол, между кроватью и стеной, и он вслед за мной, крепко сжав меня в своих объятиях».
Эта сцена априори совсем не комична. Однако синтаксическая конструкция сообщает ей некоторые нюансы. В самом деле, полный параллелизм в изображении разнородной пары («он»/«я»), необычное место, где происходит эта сцена (он бросается на кровать, она – в простенок, соединение обоих тел после «битвы» («и он за мной») и, наконец, истерический страх, охвативший обоих персонажей, объединенных в одно тело личным местоимением «мы» («Мы оба закричали и были испуганы один больше другого»), придают этой сцене «иллюзию жизни и явственное ощущение механического взаимодействия»; Бергсон так определял комическое: «Смешно любое сочетание действий и событий, которые, вложенные одно в другое, создают иллюзию жизни и явственное [252] ощущение механического взаимодействия» [197]. Красноречиво продолжение этого текста, ведь «Бог по196 49. Bergson. Le Rire. Essai sur la signification du comique (1900). Paris: PUF, 1940. P. 51.
197 50. Bergson. Le Rire. P. 3.