Итак, в открытом свободном космосе что-то полагается не случайным (т. е. тем, что может быть и так и иначе), но твердым и обязательным: именно так, и это – есть (естина – истина). И это делается благодаря авторитету – личному (Декарта) или общества (общественное мнение, приговор света), т. е. автору, т. е. чувственно – лично – человеческому исхождению идеи. Так начинает просвечивать парадокс: почему в таком, как французский, свободном, открытом к случайности космосе велись столь непримиримые споры о предопределении и свободе воли (янсенизм, Паскаль, вообще католицизм)? Ведь то, что в германском космосе выступает как необходимость (т. е. нечто разумно практически усвояемое; осмысленное, недаром и Гегель смог примирить с ней свободу, обозначив ее как «осознанную необходимость»), во французском имеет более роковой и жесткий облик фатальности (провидение, промысел, предопределение). И здесь либо либо: либо все случайно, либо все неотменимо, необходимо – даже то, что кирпич этот пал на голову именно этому прохожему (фатализм у французских материалистов); а Лаплас полагал, что если ему дать все данные, то можно вычислить будущее Вселенной и каждого в ней существа.

Если что-то твердо в свободном космосе (в «абсурдном мире» экзистенциализма, к примеру, – недаром на французской почве эта идея особенно развилась), то именно благодаря авторитету; и как только он принят, т. е. состоялся акт веры себе (Декарт или экзистенциалист, идущий на действие без надежды на успех) или идее (католицизм, социализм «утопический»), так мир тут же окостеневает в запрограммированной (своей, моей, принятой) закономерности, так что случайность и свобода и другое мнение исключаются (католицизм, Фурье). Вот почему на французской почве всегда проблемой была терпимость, и там доходило дело до крайностей (Варфоломеевская ночь, террор 1793 г., авторитарные режимы).

В немецком космосе, который предполагается единым, в общем определенным, естественно возникает идея необходимости как разумности и целесообразности его строя. Но так как опорой этой идеи является космос, бытие в целом, т. е. самое огромное «всё», нами неуловимое, то необходимость эта совсем не железна, трудно постижима личному уму, не ясна. Она не имеет облика фатальности и предопределения, т. е. направленности именно на это существо, на меня, и повеления и предначертания ему действовать так, а не иначе. Недаром во французской истории проявления мессианизма (= призванности) столь сильны: Жанна д’Арк, Бонапарт, чудеса в Лурде и т. д.; это же умонастроение и у стендалевского Жюльена Сореля, и у на французский дух настроенных вначале Андрея Болконского и Пьера Безухова.

Необходимость как судьба и фатальность есть много чести человеку, ибо это означает личную, корыстную и практическую заинтересованность Бытия, его обращенность и ориентированность именно на этого человека: что «сорок веков смотрят с пирамид» – что к нему оно все сводится.

Немецкий же образ необходимости – это то, что само по себе бытует, а я должен осознать и строить разумно в увязке с ней свою жизнь. Но до меня лично ей дела нет – это мне есть дело и интерес до нее. В рамках определенного мира отношения необходимости как строя целого и свободы особи, индивида «я», более неопределенны оказываются, чем внутри вольного и открытого к случайности космоса галльского. Вот почему, когда лейбницевы идеи целесообразности как Предустановленной гармонии, касающейся всего бытия, проникли на французскую почву, они стали легко уязвимы для всяких нападок, ибо были перетолкованы на французский космос, где целесообразность была воспринята авторитарно и практически, как касающаяся именно этого индивида, в нем и в каждом его шаге заинтересованная, что дало Вольтеру повод для блестящего mot «Кандида», где мирная, расплывчатая, созерцательная лейбницева целесообразность была запряжена в повозку практики и жизненных судеб именно этих людей – и, естественно, стала выглядеть тупой, глупой, не от мира сего и не для мира сего. И здесь еще один оттенок открывается.

В рассуждении Лапласа о соотношениях, пропорциях Земли, Солнечной системы, Вселенной употреблены выражения: «ничтожно мала» – о Солнечной системе и «неизмеримая величина» – о Вселенной. Я задумался: почему «ничтожно мала», а не «бесконечно мала»? И здесь мне приоткрылась еще одна бездна. В вольном, открытом в бесконечность французском космосе индивиды конечны, определенны, собраны, суть твердые тела, имена.

В едином, определенном германском космосе индивид есть монада, т. е. бесконечная величина. «Бесконечно малая» Лейбница, монада – это ведь, по сути, всебытие, все в себя включает, т. е. микрокосм, равный макрокосму. (Здесь как на графике: то, что бесконечно мало, сводится на нет в нижней половине координат, – вдруг делает скачок и всплывает откуда-то из мира бесконечно больших величин в верхней половине координат.)

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Методы культуры. Теория

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже