Не дав себе труда надеть пуховые штаны или куртку или натянуть перчатки с варежками, я на четвереньках выползаю из хлопающей палатки, отгребаю от того места, где мы поставили большую палатку, и меня рвет за ближайшим камнем. Головная боль вызывает новые спазмы даже после того, как мой желудок уже пуст. Через несколько секунд руки у меня начинают замерзать.
С трудом, словно издалека, я осознаю, что ветер усилился настолько, что маленькая палатка Мида, в которой сидели на корточках мы с Же-Ка, хлопает и гремит, как белье, вывешенное сушиться во время урагана (я думал, что этот звук был только в моей пульсирующей болью голове). Во-вторых, ветер принес с собой жуткий холод и такую сильную метель, что я почти не вижу большую палатку в восьми футах от меня. В-третьих и в-последних, Жан-Клод надел пуховую куртку Финча, высунулся из клапана нашей палатки и кричит, чтобы я возвращался.
– Не выходи наружу, Джейк, ради всего святого! – кричит он. – Потом мы выльем таз. Если останешься там еще на минуту, потом целый месяц будешь лечить обморожения!
Я почти не слышу его за ревом ветра и хлопками брезента. Если бы моя голова не пульсировала болью, а внутренности не выворачивало наизнанку, я бы посчитал это предложение забавным. Но теперь мне не до веселья – у меня нет сил даже для того, чтобы заползти в нашу сотрясаемую ветром палатку. Я больше не вижу «большую палатку Реджи» с четырьмя шерпами, сгрудившимися в ней всего в восьми или девяти футах от меня, но слышу, как ее брезент борется с ветром. Между двумя палатками ощущение такое, что идет перестрелка между двумя пехотными батальонами. Затем я оказываюсь внутри, и Же-Ка растирает мои замерзшие руки и помогает мне забраться в спальный мешок.
Мои зубы стучат так сильно, что я не могу говорить, но через минуту мне удается произнести:
– Я у-у-у-умираю, а… м… мы… е… еще… даже не н… на… эт-той проклятой горе.
Жан-Клод начинает смеяться.
– Не думаю, что ты умираешь,
Я качаю головой, пытаюсь говорить, терплю неудачу, но затем с трудом выдавливаю из себя одно слово:
– Отек.
Я буду не первым человеком, который умер от отека легких или мозга на подступах к горе при попытке покорить Эверест. Не могу представить, что еще может вызвать такую сильную головную боль и тошноту.
Же-Ка сразу становится серьезным, достает из рюкзака электрический фонарик и несколько раз проводит лучом у меня перед глазами.
– Пожалуй, нет, – наконец произносит он. – Думаю, это высотная болезнь, Джейк. В сочетании с сильнейшим солнечным ожогом, который ты получил в «корыте» и на леднике. Но мы вольем в тебя немного супа и чая, а там посмотрим.
Вот только разогреть суп мы не можем. Примус – мы принесли большой, чтобы готовить на шестерых, – просто отказывается зажигаться.
–
Но проклятая штуковина все равно не зажигается.
– Плохое горючее?
Говорить мне тяжело. Я свернулся калачиком в спальном мешке, и мой голос приглушен складками грубой ткани и пуха. От наблюдения за тем, как на жутком холоде Жан-Клод голыми руками делает такую тонкую работу, головная боль усиливается. Мне очень не хочется снова выползать наружу, если позывы к рвоте станут нестерпимыми, – но пока я лежу абсолютно неподвижно, подчиняясь волнам головной боли и спазмов в желудке, словно маленькая шлюпка в штормовом море.
– Мы выпили почти всю воду из бутылок и фляжек во время долгого перехода из второго лагеря, – говорит Жан-Клод. – Можно продержаться много дней без пищи, но если мы не сможем растапливать снег для чая и питьевой воды, то у нас будут серьезные неприятности, застрянь мы тут на несколько дней. – Он натягивает верхний слой одежды.
– Что значит «застрянем на несколько дней»? – с трудом выдавливаю я в покрытый инеем клапан своего спальника. – Реджи со своими носильщиками будет здесь завтра к полудню, а Дикон и его шерпы – до наступления темноты. Завтра в это же время тут будет настоящее столпотворение – еды, горючего и примусов хватит на целую армию.