— Мы послушные, мы хорошие, — опять сказал Самогорнов, и погрустневший Першин начал приводить себя в порядок, пробежал по пуговицам кителя, махнул по волосам расческой и скоро ушел.
— Сорвалось, — безжалостно сказал ему вслед Веригин.
— Не будь жестоким по пустякам, — перебил его Самогорнов. — Неспокойно на душе у человека, неприкаянный он, вот и мечется.
— А мы с тобой прикаянные?
— Тебе-то теперь не следовало бы плакаться.
— А может, мне теперь в самую пору плакаться. Я — тут, жена — бог весть где. А нам бы сейчас с ней — медовый месяц, а нам бы сейчас в голубушку Старую Руссу, а нам бы сейчас одним побыть. Это как, по-твоему, плакаться или не плакаться?
— Плачься, черт с тобой. Только мир-то слезам не верит, только у мира-то своих слез полно…
— Завидую я тебе, Самогорнов, — просто и как-то очень хорошо, без зависти, промолвил Веригин. — Одержимый ты, что ли… Такие от своего не отступаются. Помнишь протопопа Аввакума? «Инда пойдем»…
— «Инда пойдем», — повторил за ним Самогорнов и помолчал. — А я уважаю одержимых. Из одержимых подвижники рождаются, а без подвижничества любое дело омертвеет. И наше с тобой тоже… — Впрочем, развить мысль Самогорнову не дали, в дверь стукнули, и вошел Медовиков, помахивая папкой, но, застав в каюте помимо Веригина еще и Самогорнова, невольно отступил и пробормотал:
— Может, мне погодить?
— Заходи, братец, — на правах старшего пригласил Самогорнов. — Мы тут с твоим командиром маленько в теорию ударились, но, кажется, уже все порешили, — и он вопросительно посмотрел на Веригина.
— Порешили. Это у тебя — что?
— Личное дело Остапенко. Так что прикажете готовить?
Веригин махнул рукой.
— Готовь, — но тотчас передумал. — Впрочем, оставь на столе. Сам полистаю.
— Есть. — Медовиков сухо козырнул и вышел.
— Списываешь?
— Медовиков настаивает, а мне жалко Остапенко. Только-только у мужика стала служба налаживаться.
— Не разводи сантименты. Раз Медовиков настаивает, значит, у него есть основания.
— Сам же говорил, что дашь ему волю, быстро превратишься в английскую королеву.
— Волю-то давай, но и правь сам, — жестко сказал Самогорнов. — Не станешь давать воли, будешь сам все делать.
— Мудрено это.
— Не мудренее нас с тобой…
А там наверху, в командирской каюте, отделанной светлым ясенем, сошлись на чашку чая — пили-то, впрочем, из бокалов — адмирал с каперангом, и адмирал, прихлебывая с ложечки, тихо говорил:
— Видишь, как все далеко и близко: в сорок третьем, казалось, разошлись наши дорожки, и нынче, как прежде, сидим в твоей каюте и чаи гоняем. Только каюта-то должна быть побольше и пороскошнее.
— Сидим вдвоем и каюта побольше — это верно, и чаи гоняем — опять-таки верно, — согласился каперанг, тоже стараясь говорить негромко. — А только гляжу я на тебя и думаю о себе: «Постарел ты, брат, постарел».
Адмирал снова прихлебнул с ложечки и раз, и другой.
— Тут уж мы с тобой не вольны. Такова суровая логика жизни: год от году берем все меньше, отдаем все больше. Пришла, видно, и наша золотая пора возвращать долги и давать в долг.
— За первым дело не станет. Свои долги мы всю жизнь платили исправно. Было бы кому теперь давать в долг.
— Или некому? — прищурясь, спросил адмирал.
— Нет, почему же, есть кому. — Каперанг тоже прищурился. — Кожемякин, Самогорнов… Эти мужики надежные.
— Веригина ты, кажется, не жалуешь?
— Что значит «не жалуешь»? Я ему мирволю, если ты хочешь знать.
— Да уж знаю… Иначе не дал бы повторить стрельбу.
— Есть в нем изюминка. Порывистый он. У него если удача — то удача, а если неудача — то уж неудача. Такие люди быстро сгорают, но след-то оставляют яркий. — Каперанг на правах хозяина подлил чаю адмиралу, нацедил и себе, долго примерялись, какого варенья отпробовать — было тут и вишневое, и яблочное, и смородиновое, — и разговор принял иной оборот. — Значит, решил перенести свой флаг?
— Что значит «решил»? Я только выполняю указание.
— А я думал, на Севера́ с нами прогуляешься.
— Сами дойдете, не маленькие. Помнится, ты этим путем уже хаживал на «Комсомольце».
— Было дело.
— Ну, и в добрый путь.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Ждали шторма и сутки, и вторые, и ожидание это, само по себе столь обычное в другое время, в преддверии калибровых стрельб, которые определялись командующим флотом и, следовательно, венчали собою весеннюю кампанию, мало-помалу стало для первого дивизиона невыносимым. Капитан-лейтенант Кожемякин почувствовал это по настроению командиров башни и групп управления стрельбой, когда проводил с ними офицерскую учебу, и понял, что если их хорошенько не встряхнуть, то они, подобно гирокомпасу, от безделья могут выйти из меридиана, и поди потом знай, как они поведут себя во время стрельб!
Кожемякин, как и следовало ожидать, доложил о своих сомнениях командиру боевой части, капитану третьего ранга Студеницыну. Студеницын побарабанил пальцами по столу — разговор проходил в его каюте, — взглянул на Кожемякина и снова побарабанил, как будто проверял в памяти забытую мелодию, и только потом спросил:
— Говоришь, нервничают?