Студеницын взял с полки «Морской сборник» — грифельно-черный переплет, золотое тиснение, — начал листать и тотчас наткнулся на описание все той же операции Маринеско в Данцигской бухте, начал было ее перечитывать, но не успел перевернуть и вторую страницу, как вернулся Пологов. Студеницын поднял на него глаза.
— Командир дал добро.
— Так я, с твоего позволения, пойду к своим.
— Чего уж там позволять, иди так, — усмехаясь, сказал Пологов. — Только учти: по десяти матросов во главе со старшиной из каждой башни отдашь в распоряжение главного боцмана.
— Когда же ты кончишь цыганить?
— Я же для тебя испросил у командира добро и я же цыганю? — искренне обиделся Пологов. — И потом, что значит — цыганю? Это приказание командира, а приказание командира, как тебе известно…
Студеницын не дослушал его, сказал: «есть» и быстро вышел, а выйдя в коридор, стоял там и, приоткрыв опять дверь, тихо повинился:
— Ты уж не сердись.
— Чего уж там, — промолвил Пологов.
…Кожемякин покорно, как первогодок, сидел в каюте и ждал Студеницына и, когда тот вошел, машинально поднялся и одернул на себе китель.
— Получено добро. Только впредь-то прожектами особенно не увлекайся.
— Помилуйте…
— Кого помилуют, а кого, может, и не помилуют… — Студеницын уже хотел пересказать Кожемякину пологовскую байку о Марии Ивановне и ее карающем боге, но только махнул рукою. — Будь здоров.
— Есть…
А дальше уже все пошло без сучка, без задорины. Кожемякин собрал своих офицеров и коротко, но внушительно приказал:
— Проверим завтра механизмы, и всех, за вычетом десяти матросов во главе со старшиной из каждого подразделения, — в шлюпки. И никаких больше тренировок. На матчасти. Вопросы есть?
— Мы что же, — спросил Самогорнов, — не будем стрелять?
— Все бы тебе поперек батьки в пекло лезть, — с неудовольствием сказал Кожемякин. — На то есть начальство. Оно без нас знает, когда стрелять, а когда ходить на шлюпках.
— Есть, — за всех сказал тот же Самогорнов.
Уже возвратясь к себе в каюту, Веригин вдруг сообразил, что Кожемякин что-то напутал, и, стараясь в общем-то не выдавать своей догадки, осторожно спросил Самогорнова:
— Ты хоть что-нибудь понимаешь?
— Возможно, возможно, — неопределенно заметил Самогорнов. — Кожемякин — мужик дошлый. Бери с него пример.
— Пример чего — дошлости? — не понял Веригин.
— Хотя бы и дошлости. А впрочем, учись мудрости. Ты бы, к примеру, перед калибровыми стрельбами что сделал?
— Наверное, то же самое, что и ты. Назначил бы усиленные тренировки на матчасти.
— Правильно. Мы с тобой в уме держим только одно расстояние к цели — кратчайшее. Но ведь кратчайший путь не всегда самый разумный. Вот поэтому-то Кожемякин, готовясь к стрельбам, сажает нас в шлюпки.
— Ты думаешь, что стрельбы не отменят?
— Не только думаю, но даже, уверен, что стреляем дня через два-три, как только разгуляется шторм.
— Кожемякин-то мудр, да и ты не лыком шит, — невольно польстил Самогорнову Веригин, хотя меньше всего в эту минуту хотелось ему льстить. Он неожиданно понял, что опять пропустил что-то важное, но это важное опять оказалось столь простым и очевидным, что он даже не обратил на это внимания.
— Наша мудрость, братец, — наш опыт, — сказал ему Самогорнов. — Дед мой говаривал, что человека надо знать в деле. Знания без дела хороши только для диспутов. А знания в деле — это уже, братец, мудрость. Можешь записать этот афоризм себе в книжицу. Дарю.
— Послушай, Самогорнов…
— Зачем же так официально, — примиряюще заметил Самогорнов. — Мы же свои люди. Свои или не свои?
— Свои, — буркнул Веригин, подумав: «Кожемякин, разумеется, напутал, и Самогорнов тоже напутал, один ты — праведник и ничего не путаешь».
— Ты, кажется, хотел что-то добавить?
— Нет, чего уж там добавлять…
…День начался ласковый, тянул легкий бриз, но море в общем-то было спокойно, и шлюпкам разрешили выйти на внешний рейд.
Веригин, дурно настроенный с той самой минуты, когда узнал, что комдив Кожемякин удружил его башне барказ, — а Веригин надеялся заполучить шестерку: шестивесельный ял, — сидел за рулем и почти безучастно смотрел перед собой. Сердился Веригин не только на Кожемякина; в равной мере сердился он и на Медовикова, который услал матроса Остапенко на палубу в распоряжение главного боцмана, а Веригину хотелось посмотреть, как-то Остапенко распорядился бы веслами. Сердит Веригин был еще и потому, что томился и скучал, понимая, что теперь не скоро-то увидит Варьку, столь неожиданно и желанно ворвавшуюся в его жизнь, казнился, что толком не попрощался с нею, — словом, был Веригин сердит и в сердцах никого не хотел замечать.