- Одевайтесь! - спокойно приказал старший и протянул ему небольшой листик бумаги. Григорий Михайлович взглянул, ничего не поняв, но увидел два слова, вписанные в печатный текст: "обыск" и "арест". Он затрясся и еле выдавил из себя:
- Но... Но...
- Одевайтесь! - негромко, сухо и деловито еще раз приказал старший и тотчас же повернулся к остальным.
Те уже начали обыск открыли ящики в столе, открыли шкаф, вытащили из-под кровати корзину с бельем. Евлалия Григорьевна вспомнила, что белье было все штопаное, а простыни даже рваные (она хотела их починить, но не успела), и покраснела. Один подошел к кровати Шурика и заглянул.
- Ребенок... Спит! - нервно метнулась Евлалия Григорьевна.
- Ребенок нас не интересует! - вяло и даже скучно ответил тот.
Григорий Михайлович кое-как оделся и неподвижно стоял около кровати, смотря то на одного, то на другого.
А те не спеша пересматривали вещи и очень быстро пробегали глазами по каждой бумаге, которую находили. И отбрасывали ее в сторону.
Они делали обыск так, как будто бы он был им нужен не для того, чтобы найти что-нибудь, а для чего-то другого, неизвестного, но властного и подавляющего. Ни в их движениях, ни в их взглядах не было ни злого, ни враждебного, но тем не менее Евлалия Григорьевна почти физически чувствовала зло и враждебность, которые вошли в комнату вместе с этими пятью, наполнили собою комнату и даже воздух сделали тяжелым и тупым. Сердце у нее колотилось в тяжелой спазме, а чувства неожиданно обострились: привычная лампа над столом казалась невыносимо яркой, а шаги и движения преувеличенно громкими. Даже спокойные сонные вздохи Шурика казались шумом.
В глубине ящика стола стояла какая-то маленькая деревянная коробка, запертая совсем простым замочком. Старший взял со стола нож для разрезывания книг, просунул его под крышку и надавил. Крохотные гвоздики сразу выскочили, и коробка раскрылась.
- Это ваше? - сухо спросил старший Григория Михайловича.
В коробке лежали порнографические открытки. Старший холодно и невыразительно переглядел их, положил обратно и отвернулся.
- Это ваша жена? - спросил он Григория Михайловича, указывая на Евлалию Григорьевну.
- Дочь...
- А! Дочь!
Евлалия Григорьевна почувствовала, что она страшно хочет пить. Но подойти к графину с водой и напиться она не решалась, как будто она этим сделала бы что-то недозволенное и сейчас невозможное. Ее охватывало странное ощущение: как будто те, которые вошли так властно и беспощадно, которые одним своим появлением подавили и ее, и отца, и жизнь мирной ночи, которые не боятся даже того, что их все боятся, как будто бы они были не людьми. Это - какие-то особые существа. Они не злобствовали, не ненавидели и не свирепствовали, они очень спокойно, привычно и даже немного вяло делали свое дело. Но с ними пришло уничтожающее. Это не была только сила и власть, - это было неизъяснимое: не то зло, которое противопоставляет себя добру, но какое-то иное, неведомое дотоле, зло, которое существует вне добра и независимо от добра. Если бы эти пятеро смотрели, как ненавидящие враги, было бы легче, потому что с врагом можно бороться, от врага можно защищаться и врага можно умолять. Но эти пятеро не были даже врагами. Иные существа, они пришли из иного мира, в котором все иное, чем в мире Евлалии Григорьевны: иные мысли, иные чувства, иная воля и иные цели. И этот другой мир был ей страшен именно тем, что он уничтожает только оттого и только потому, что он существует. Мир иных людей, мир нечеловеческий.
Евлалия Григорьевна увидела, что ее капот спереди совсем распахнулся, а под капотом была только рубашка, так что грудь обнажилась. И тут же увидела, что один из штатских смотрит на ее полуобнаженную грудь. Она спохватилась и запахнула капот, но, к своему удивлению, поняла, что в ней не вспыхнуло стыда, а только негодование и брезгливость. Выходило непонятно для нее, выходило так, что тот не возбуждал в ней стыда. Почему?
Наконец (это было уже часов в пять утра) старший как-то боком присел за угол стола, вынул тетрадку со сшитыми бланками, поправил в ней кусок копирки и очень тупым карандашом стал что-то вписывать в эти бланки. Он мог бы сесть за стол прямо, как садятся всегда, когда пишут, но он сел именно боком и именно за угол, и в этом было что-то обозначающее, - словно он чувствовал себя на каких-то развалинах, вне обычной обстановки, поэтому ему и нельзя сидеть обычно и писать обычно. Он вписывал в бланк нужные слова, а сам спокойно бросал через плечо Григорию Михайловичу:
- Собирайтесь, сейчас поедем. Можете взять с собой одеяло, подушку, полотенце и мыло. Ну, и зубную щетку тоже. Курите? Табак тоже можете взять.
- А деньги? Деньги можно? - через силу догадалась спросить Евлалия Григорьевна. Старший немного поморщился.
- Н-ну, - нехотя согласился он, - рублей двадцать - тридцать возьмите... И ложку захватите! - вспомнил он. - И кружку.
- А еды? Хлеб? - с большим усилием соображала Евлалия Григорьевна, в полубеспамятстве собирая нужные вещи.
- Дайте немного! Но там ведь кормят, не бойтесь...