Предварительно скажу, что я вообще не имею никакого сношения со здешними писателями, овладевшими литературою; видаюсь только с Крыловым, Гнедичем и бароном Дельвигом, которых уважаю. С другими же, которые срамят литературу своими непристойными перебранками, и особенно с Булгариным, у меня нет и не может быть ничего общего ни в каком отношении.
Думаю, что Булгарин (который до сих пор при всех наших встречах показывал мне великую преданность) ненавидит меня с тех пор, как я очень искренно сказал ему в лицо, что не одобряю того торгового духа и той непристойности, какую он ввел в литературу, и что я не мог дочитать его «Выжигина»[278].
Вот обстоятельства, дошедшие до меня по слуху, которые заставляют меня думать, что тайный обвинитель мой есть Булгарин. Когда Ваше Величество наказали Булгарина, Греча и Воейкова за непристойные статьи, в журнале их помещенные[279], то Булгарин начал везде разглашать (это даже дошло и до Москвы), что он посажен был на гауптвахту по моим проискам и что Воейкова (коему я будто покровительствую) посадили с ним вместе только для того, чтобы скрыть мои интриги. Разумеется, что я не обратил внимания на такое забавное обвинение.
Но до Булгарина должны были потом дойти слова мои, сказанные мною товарищу его Гречу насчет другой его статьи, после уже напечатанной в «Северной пчеле». Государь, сказал я Гречу, верно, будет недоволен этою статьею, если она дойдет до его сведения. Я полагаю, что Булгарин довел сии слова мои до начальства, растолковав их по-своему, то есть представив, что я угрожаю ему именем вашим, так как он везде разгласил, что я посадил его на гауптвахту.
Другой случай: в Москве напечатан альманах[280], в коем мой родственник Киреевский поместил обозрение русской литературы за прошлый год[281]. В этом обозрении сделаны резкие замечания на роман Булгарина «Иван Выжигин»[282]. В то время когда альманах печатался в Москве, Киреевский, проездом в чужие края, находился в Петербурге и жил у меня. Альманах вышел уже после его отъезда.
Но этого было довольно, чтобы заставить думать Булгарина, что статья Киреевского была написана по моему наущению. Это бы ничего; но после я услышал, что Булгарин везде расславляет, будто бы Киреевский написал ко мне какое-то либеральное письмо, которое известно и правительству.
Весьма сожалею, что я и это оставил без внимания и не предупредил, для собственной безопасности, генерала Бенкендорфа: ибо этим людям для удовлетворения их злобы никакие способы не страшны. Киреевский не писал ко мне никакого письма, за его правила я отвечаю; но клевета распущена; может быть, сочинено и письмо, и тайный вред мне сделан.
Наконец, меня обвиняют в том, что я держу сторону Воейкова. Это имеет вид справедливости, ибо «Инвалид»[283] сохранен Воейкову по моей просьбе и предстательству Государыни Императрицы. Но с самим Воейковым я не имею ничего общего…
Меня приковала к нему бедственная судьба его жены, которая выросла на руках моих и стоила лучшей участи; я и теперь прикован к нему ее милыми сиротами. Все, что имеют они, к несчастию, заключается в доходе, получаемом их отцом от «Инвалида»; могу ли не желать всем сердцем, чтобы этот доход ему сохранился? Но в литературных перебранках Воейкова я не могу участвовать[284].
Вот и все, что я мог придумать, дабы объяснить для себя перед лицом Вашего Величества, как могло пасть на меня обвинение, столь несогласное с моим характером. Могу ли не скорбеть всем сердцем, видя себя в необходимости оправдываться и для того стать наряду с Воейковым и Булгариным?
На что же жить, когда наша жизнь ничто перед глазами тех, кои нам всего дороже на свете, когда она ничего не свидетельствует, ни от чего не защищает? Вы, Государь (более нежели мой Государь, мой благотворитель, отец моего воспитанника), можете носить на сердце худое против меня мнение, можете видеть меня каждый день и не спасти меня от величайшего для меня бедствия, от потери Ваших милостей!
Государь, чтобы исполнить возложенное Вами на меня дело достойным его образом, я должен иметь бодрость; а как иметь ее при убийственной мысли, что я кажусь Вам не таким, каков я есть, что Вы не одобряете моего поведения?
Умоляю Ваше Величество, будьте сострадательны, допустите меня к себе, благоволите изъяснить, в чем вина моя перед Вами. Если в самом деле я без намерения в чем-нибудь виноват, то Вы услышите самое искреннее признание, и смею надеяться великодушного прощения или буду оправдан. И то и другое для меня столь же необходимо, как воздух для дыхания: с тою тягостию, которая у меня на сердце, я ни на что не могу быть способен.
Приписка П. Бартенева:
«Недоразумение скоро прекратилось. Покойная Авдотья Петровна Елагина передавала нам (со слов самого Жуковского), что Николай Павлович, после одного из таких омрачений (навеянных на него из III Отделения Собственной канцелярии), встретив проходившего по Зимнему дворцу Василия Андреевича, подозвал его к себе, обнял и с сердечностью сказал: “Кто старое помянет, тому глаз вон!”»