Понырев сидел на каком-то обрубке на платформе, вцепившись рукой в борт. Ресторанные полотенца, оставленные в грузовике Пантелеем, раньше уехавшим с милиционером в троллейбусе, езди ли по платформе. Понырев, которого подбрасывало на обрубке, хо тел было собрать их в кучу, но потом пробормотал: «Да ну их к чер ту!.. Что я, в самом деле, как дурак верчусь…»

Настроение духа Понырева было ужасно. Душа его ныла, как от зубной боли. Посещение дома скорби оставило в нем тяжкий след. Понырев старался понять, что терзает его. Страшные ли действия помешанного, попытка ли его выброситься из окна… коридор со слабыми синими огнями? Мысль ли о том, как ужасно лишиться ра зума? Да, это… Но что-то еще… Что? Да, да, слова Ивана Николаеви ча. Обидные, едкие, брошенные в лицо слова… Горе не в том, что они обидны, а в том, что в них – правда.

Лес, в котором стояла клиника, улетел назад. Мимо Понырева пролетали обнаженные в рассвете огни на высоких мачтах на ново стройках, с какими-то катушками на них. Поэт, уставившись в гряз ный настил платформы, что-то бормотал, мучился, ныл.

Да, стихи. Тридцать два года. Да, ведь будущее его темно? В самом деле, он будет писать и дальше по нескольку стихотворений в год. Ну а дальше-то что, спрашивается? То же самое. Вечные авансы, вечные компромиссы… Да, компромиссы. «Он правду сказал, – шептал сей час Понырев себе то, что никому и ни за что не решился бы шеп нуть, – не верю я ни во что из того, что пишу, и оттого стихи мои дур ны, да, дурные стихи. Во имя чего же все это? Хоть бы квартира бы ла, а то и ее нету, одна комната, и нет никакой надежды, что будет другая. Двубратский? Да, стихи его еще хуже, вся Москва знает, что он пишет черт знает что. Но ему везет. У него есть машина. Как он ухитрился достать ее? Он ловок, нагл, беспринципен. Он удачлив! А мне не везет, нет мне счастья, не та звезда у меня. Во имя чего я бьюсь? Уважение? Смешно говорить! Кто станет меня уважать, если я сам себя не уважаю. Вот трясусь на грузовике, несет меня черт кудато… глупо, одиноко. Светает. А старость? Подумать страшно…»

Мучения поэта стали нестерпимыми, но грузовик уже летел по бульвару и остановился у грибоедовской решетки.

Морщась от душевной боли, злясь на то, что еще нужно возиться с этими проклятыми полотенцами, Понырев собрал их в кучу, спрыгнул с платформы.

Ресторан торговал до четырех, и на веранде еще горели лампы. Свет их был скуден и неуместен в неудержимо надвигающемся май ском рассвете.

Отравленный взрывом неврастении, больной и постаревший да же как будто бы, поэт вошел на веранду. Оставались только послед ние посетители. В углу, над решеткой, с вьющимся каким-то чахлым растением, кто-то, кажется кинорежиссер, наливал какой-то даме «Абрау-Дюрсо» в узкий бокал, еще какая-то группа сидела вдали.

Понырев был встречен Арчибальдом Арчибальдовичем чрезвы чайно приветливо и тотчас избавлен от полотенец. Не будь Поны рев так истерзан в доме скорби и грузовике, он, наверное, получил бы удовольствие, рассказывая о том, как все это было, описывая уди вительную лечебницу, пожалуй, придумывая интересные подробно сти. Но сейчас ему было не до этого, а кроме того, как ни мало был наблюдателен Понырев, теперь он, после пытки в грузовике, впер вые остро и болезненно вглядевшись в лицо пирата, понял, что тот, хоть и расспрашивает о Бездомном, и даже склоняется к стулу, и да же восклицает «ай-ай-ай!», но совершенно равнодушен к судьбе Без домного, ничуть его не жалеет и не интересуется им. «И молодец! И правильно!» – с цинической, самоуничтожающей злобой подумал Понырев и, оборвав рассказ о шизофрении, сказал:

– Арбибальд Арчибальдович, водочки мне…

Пират сделал сочувствующие и таинственные глаза, шепнул:

– Понимаю… понимаю, – и мигнул официанту.

Через четверть часа Понырев в полном одиночестве сидел, скор чившись над рыбцом, пил рюмку за рюмкой, понимая, что испра вить в его жизни уже ничего нельзя, но можно забыть.

Поэт истратил свою ночь, в то время как другие пировали, и те перь ему хотелось вернуть ее. В уголке у лампы ему казалось, что это ночь, но стоило ему поднять голову, чтобы убедиться, что она пропа ла безвозвратно… Официанты срывали скатерти со столов, коты шныряли возле веранды, и вид у них был утренний.

На поэта неудержимо наваливался день.

<p>Глава V I I НЕХОРОШАЯ КВАРТИРА</p>

Если бы Степе Лиходееву сказали так: «Степа! Тебя расстреляют, ес ли ты сию минуту не встанешь!» – Степа ответил бы томным, чуть слышным голосом: «Расстреливайте, делайте со мною что хотите, но я не встану».

Не то что встать, – ему казалось, что он не может открыть глаз, потому что, если он их откроет, сверкнет молния и голову ему тут же разнесет на куски.

В голове этой гудел тяжелый колокол, между глазными яблоками и закрытыми веками проплывали коричневые пятна с огненно-зеле ным ободком, и кроме того, тошнило, причем казалось, что тошно та эта связана со звуками какого-то патефона.

Перейти на страницу:

Похожие книги