Отец, во всем многообразии проявлений своего непростого характера, навсегда вошел в мою память позднее. Он «спикировал» из конверта сложенным вдвое листом бумаги, с нарисованным на нем восхитительным зáмком с башенками и подвесным раскачивающимся мостом. История, с которой я осознала, что у меня есть отец, который любит меня, думает обо мне и шлет в подарок этот чудесный рисунок, была посвящена трем поросятам. Тяжелый готический замок, подъемный мост на массивных бронзовых цепях не соответствовали легкомысленным персонажам, но все искупалось той страстью, с какой отец нажимал на быстро ломающиеся грифельные носики итальянских братьев Сакко и Ванцетти.
Серия рисунков с продолжениями вкладывалась в каждое письмо, предназначенное жене, любимой Томочке, и любимым доченькам – Леночке и Наташеньке. Письма из Китая шли долго, но я не помню, как ждала, – ждала мама. Я вспоминаю – и это – первая реальность, связанная с отцом, – как держу в руках рисунок, запечатлевший поистине драматическое событие: брусчатая мостовая, по которой стремительно мчится самый настоящий серый волк с разинутой алой пастью и развевающимся длиннее положенного и в силу этого нашедшим себе приют на следующей странице хвостом. Волк вылетал на страницу с такой бешеной скоростью, что сила инерции должна была – и это ясно всем – вынести его с поворота прямо ко мне на кровать. Его же путь лежал много правее – в распахнутые ворота высокого замка. И вот, своим левым скошенным глазом волк явно просит меня о помощи. Каким-то неведомым мне самой образом мое долгое разглядывание помогает серому, не вылетая за границы письма, совершить сногсшибательный поворот и скрыться за грозными башнями замка, взятого, вероятно, напрокат для трех поросят у маркиза де Карабаса. Что и говорить? Я просиживала над рисунком часами.
Однажды мама радостно заявила, что поросят больше не будет, но зато будет сам папа, который нас любит, ждет и к которому мы поедем на поезде. Поезд до Читы шел больше двух недель. В просторном международном вагоне, отделанном лакированным деревом, кроме нас ехал еще батюшка с большим золотым крестом. Наверное, высокий церковный чин, потому что на каждой станции делегации на вышитых полотенцах преподносили ему корзины со снедью. Двум сестренкам он подарил мелкие восковые цветочки с кулича и часто сиживал в нашем купе. Я не одобряла такого долгого сидения священника. Внутренне я чувствовала, что и папа этого бы не одобрил. В знак протеста мы с сестрой обосновались в коридоре. Запомнились бьющиеся на ветру белые занавески и мы, соревнующиеся, кто лучше «заспивает» любимую песню. Я пою о краснодонцах: «Кто там улицей крадется, кто в глухую ночь не спит? На ветру листовка вьется, биржа черная горит...» Алена затягивает жалобную балладу о раненом пограничнике. Потом снова я – о славных товарищах в маленьком городе N: «Третьего стали допрашивать, третий язык развязал. „Не о чем нам разговаривать“, – он на прощанье сказал». Так и доехали.
На перроне нас встречал отец. Это была вспышка. Мой шпионский сверхзоркий фотоаппарат тотчас выдал моментальный снимок – высокий, усатый... герой. Время от времени я поднимаю на него глаза, чтобы убедиться, что он никуда не делся. Мне кажется, я была смущена его откровенной красотой. Я робко посматриваю на него со стороны, восхищаясь его мягкой фетровой шляпой, светлым пальто, черными усами. Так выглядел русский советник Сидоров, отвечавший за противовоздушную оборону Шанхая. Это было мое первое любовное свидание. У меня захватывало дух при мысли, что это – мой отец. Он был лучше плюшевого мишки, слаще сливочной помадки, занимательнее Буратино. Первое время, пока я не освоилась, меня охватывала робость, но я быстро привыкла к отцу. И какое наслаждение мне доставляло знать, что он абсолютно мой. С каким восторгом я пользовалась им, забираясь на него, как на дерево, размещаясь у него на коленях, чтобы поскакать по «горкам», разваливаясь на груди или, наоборот, цепляясь сзади за плечи, чтобы он поносил на закорках этот тяжелый горшочек.