Да, здесь я хочу сделать одну оговорку, которую, по сути дела, следовало бы сделать раньше. Что же, если раньше не удалось (не додумалось), то хотя бы здесь. Сейчас я вам расскажу, в чем она заключается, эта оговорка. Чтобы отвести от себя естественно возникающие у всех верных любителей и функционеров поэзии обвинения в мой разглагольствующий адрес по поводу чрезмерной в таких тонких и темных (почти ночных) делах рационализации и логизации творческого процесса и его загадочных плодов, спешу заметить, что рационализации и логизации подвергается только то, что может (и, соответственно, – почему бы и не должно быть?) подвергаться, хотя, вполне естественно, все выше вычлененные пласты поэзии в механической сумме не дадут ни единственного стиха. Все обживается, оживляется и воживляется только и исключительно необъяснимой интуицией творца, которой зачастую нет никакой надобности в разграничивании и определении материалов и сфер своей деятельности. Но эта истина настолько самоочевидна и банальна, что в данном рассуждении просто выносится за скобки. Так зачем же оно? А так – для красоты его истинности, или же стремления к истинности.
Теперь вернемся к нашему подвижнику и к поэзии, если не ради которой он будет таскать угли из печки, то которая спокойно и не брезгуя будет питаться объедками с его стола.
Очевидно, сузившись на кратком пределе возможности прикоснуться к первоименам до состояния узкой языковой иглы, по обратному ее собственным усилиям направлению, то есть по направлению от первоимен к речи, в некоем вычищенном виде выкажут себя строгие закономерности, сходящие из этой горней области во все сферы материального бытия. Очевидно, выявятся незыблемые структуры (хотя сложность здесь, в отличие от всеобщности глазного восприятия, заключается в множестве различающихся языков), подобные таким как правое-левое, верх-низ, темное-светлое. Очевидно, станет совершенно ясно, что именительный падеж – падеж онтологический, винительный – тварный падеж, родительный – падеж эманации, развертывания (по направлению вниз) и причастности (по направлению верх), творительный – падеж внешней, горизонтальной связанности, что существительные по отношению к трем глагольным формам времени есть форма вечности. Попытки, кстати, графического расположения стихов, стремятся свести язык к простому описанию вышеуказанных законов овладения и восприятия (соответственно, и самых фундаментальных законов, диктующих и воспитывающих в человеке более или менее адекватное их восприятие) плоскости и пространства. Возможно, на этом пути (не графическом, а языковом) откроется значение развертывания слогов и букв, срастания и сжатия слов, выпадения гласных и дублирование их, но не в плане хлебниковских исканий, которые в своей основе – отыскание антропологических (в лучшем случае – натурфилософских) корней языка.
И в этом для поэзии таится опасность такого рода. Я сейчас объясню. Чтобы поэзия функционировала как вид искусства, один из названныхвначале пластов ее должен быть явно и сразу распознаваем читателем, трактуем как игровой и этим противостоять остальным пластам (раскладка может быть и иной – 2 на 2, пропорция трех игровых к одному – уже опасна, так как игровой момент очень силен и, к тому же, обладает способностью увлекать за собой и соседние пласты, так что при такой массе игрового материала малой оставшейся части трудно будет удержаться в противостоянии). Поскольку вид поэзии, обсуждаемый здесь, как я уже говорил, однопластов (один пласт языка), то он целиком воспринимается как серьезный, либо, наоборот, преподносимый и афишируемый как поэзия и не поэзия (в ее специфическом понятии) – он воспринимается читателем как целиком игровой. Правда, некоторая пространственная содержательность возникает, но не за счет внутреннего пространства, собственного пространства, а за счет этих двух способов функционирования подобной поэзии в культуре, за счет взаимодействия их, правда, в том узком кругу рафинированных высоколобых любителей, которые смогут на пространстве культуры их реально сопрячь. Примером, кстати, может служить Крученых, который по причине бытования исключительно в сфере поэзии, воспринимается как голая игра, но который, приди это кому-нибудь на ум, мог быть воспринят и как умозритель абсолютнейшей серьезности.
Из всего этого следует, что поэзия как стихосложение, если ничего и не выиграет из всего этого, то ничего и не проиграет. Но если понимать поэзию шире (как я оговаривал в самом начале), включая в нее и понятие судьбы, то есть бытования поэта в поэзии, то приходится признать, что поэзия ничего, скажем, не выиграв, может проиграть одного из своих служителей и кормителей, если он, конечно, вступит в эту область всей своей сущностью и судьбой, а не будет просто играть в это в рабочие часы. Я не утверждаю, конечно, что поэзия есть высший образ служения в этом мире и что риск не есть ее право и даже обязанность, что утраты невосполнимы, и мы все равно, в любом случае приобретаем что-то. Нет, я просто констатирую факт.