– Кто ты, оборотень?! Я не знаю тебя! – и в ужасе кидались прочь. Те бросались им вослед. Встречные дети и родители сталкивались, создавая кучу-малу. Сверху наваливались новые, в истерике не чувствительные уже ни к боли, ни к месту и времени происходящего. Залитые слезами, перекошенные в ужасе лица ползали вдоль мостовых, не в силах приподняться под громадной тяжестью навалившихся переживаний и верхних тел. Многие успокаивались таким образом в самом низу гигантской пирамиды, поглотившей всех насельников Москвы. Тогда власти пошли на необычное, просто грандиозное, не сопоставимое ни с чем увеличение количества разнообразной охраны и конвоя, чтобы как-то ввести страну в русло самоидентификации, памятливости, хоть какой-то действенности. Чтобы как-то, по виду, форме, опознавательным знакам охраны, по лагерным ли номерам или другим опознавательным знакам, граждане стали опознавать друг друга. Постепенно все пришло в порядок. Люди, как ни сопротивлялись, под настойчивым нажимом властей стали-таки вспоминать себя, свои привычки, окружение, офицерские погоны, кадетские училища. Даже вечерние наряды и целование дамских ручек. Стали припоминать имена славных русских героев – Суворова и Кутузова. Писателей – Толстого, Достоевского. Многое стали вспоминать позабытое. Один мой институтский приятель, высокий стройный красивый юноша, писал, например, непривычные изысканные декадентские стихи, за что был поощряем самим Борисом Леонидовичем Пастернаком. Он просиживал свободные вечера за рюмкой, второй, третьей, водки, слушал неведомо где добытого Вертинского, утирал сочившиеся слезами глаза и бормотал:

– Ребеночка! Убили ведь дитя совсем. Цесаревича. Убили! – и разражался пущими слезами.

Я не знал, как реагировать, воспринимая расстрел царской фамилии совсем еще по канонам большевизированной истории.

Потом навспоминали даже такое, что властям срочно пришлось вводить ограничения. Однако подобное сталось гораздо позднее. Но именно это образовало тогдашнюю жизнь с ее обаянием, страстями, трагедиями.

Вот тогда я и жил на ныне снова названной возвращенным именем улице Спиридониевке. Под окнами моей коммунальной комнатки в десятикомнатной коммунальной квартире ходил усатый милиционер дядя Петя. Собственно, он ходил не под моим окном, а под окнами вплотную примыкавшего к нашему дому здания какого-то американского представительства, которое потом сменило польское посольство. Потом сменило еще что-то. Потом еще что-то очередное. Сейчас уж не знаю, что там и есть. Никто не знает. Правда, никто не помнит и что там было. Даже не помнит, что там было что-то вообще. Но я помню – было нечто американское. Вернее, я вызвался и обязан помнить. Вот и помню.

Помню себя маленьким, бледненьким, болезненьким, послевоенным, почти совсем неприметным. С приволакиваемой ножкой, с другой вполне ходячей, но неимоверно тоненькой и напряженной. Помню, щурясь под ярким, но не жарким весенним солнцем, выползал я на задний внутренний двор, огороженный стенами других, тесно прилегавших друг к другу домов.

По странному стечению обстоятельств я оказался там во время одного из самых интереснейших, идеологически и патриотически окрашенных событий в моей жизни. На самом деле я не должен бы принимать в нем участие, поскольку на этот самый день был назначен мой исторический поход с отцом в Мавзолей, где покоился великий Ленин. Событие, конечно, тоже великое, вполне сравнимое по значению со случившимся в этот день в нашем дворе. Даже позначимее на шкале истинных ценностей. Поход на Красную площадь являлся одной из ожидаемых наград за мое примерное детское поведение. Его долго планировали, выбирая свободный отцовский день, совпадавший со временем работы Мавзолея. Предыдущие награды за мое примерное поведение бывали не столь впечатляющи – калоши, барабан и некое подобие паровоза в виде деревяшки с кругляшами, изображавшими колеса. А вот этого похода я ожидал несколько месяцев. Я мысленно представлял себе, как дедушка Ленин прям-прямехонек лежит на убранном ложе и легким прищуром доброжелательно провожает каждого посетителя. Я знал, что он там лежит мертвый, но в то же время и вечно живой. Это совмещение и придавало неодолимое совершенство воображаемому образу. Отец предупредил меня, что в Мавзолее надо вести себя исключительно тихо и спокойно. Но ведь никто не собирался орать или безобразничать. Охотно согласившись с ним, я стал ждать даты нашего похода. Так надо же тому случиться, что ровно за день со мной приключилось чудовищное несчастье. Беда. Просто затмение какое-то нашло. Ну что бы мне совершить поступок, разрушивший все мои планы и мечты, днем или двумя позже. Ан нет. Видимо, на небесах все события расставлены с удивительной хронометрической точностью. Прямотаки в неумолимой последовательности.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Пригов Д.А. Собрание сочинений в 5 томах

Похожие книги