Но Сталин! Вернее, его смерть. Да и он сам, конечно, тоже, в первую очередь – живой и великий, находился абсолютно за пределами понимания. Мне, да практически и всему тогдашнему населению, невозможно было представить его в ситуациях, ныне столь распространенных и желаемых рассказов, анекдотов, выдумок, где полно снижающих, низменных, скотологических описаний и выражений. По тем временам это просто немыслимо. То есть механическиманипулятивно, может, и мыслимо, с точки зрения формальной, холодной языковой практики в чьем-то холодном абстрактном уме. Но жизнь не давала этому места, не оставляла незаполненным ни малого кусочка идео-экзистенционального пространства для возможности возникновения подобного или проникновения из других, более разряженных пределов. Для нас все было просто и не требовалось никаких дополнительных внешних усилий для поддержания этой простоты и чистоты. Светлое легкое имя само спокойно всплывало наружу вверх из любых возможных явных тяжелых смрадных масс. Оно всплывало и воспаряло, нисколько не замаравшись. Как ангел у Беме, летящий в своем облачке рая среди кромешного ада. Да, мы мыслили тогда только в терминах геройства, жертвенности и неземных порывов. А что, плохо? Нельзя? Можно! И хорошо! Замечательно даже! Просто прекрасно и вдохновляюще! Сейчас бы так! Да куда там.
А Сталина мы мыслили только высеченным из несокрушимого камня (в каком виде он и высился мощными статуями по всей стране), впаянным в нержавеющие оправы, парящим и бессмертным. Если бы не остававшиеся тогда все-таки атавизмы религиознонравственного сознания, он представал бы даже в некоем ореоле лермонтовского Демона. Но с оговорками, конечно. С оговорками в положительную сторону. В пользу и в расширение позитивных полей толкования для нашего героя. Не героя даже, а божества.
И вот в газете однажды, даже не в газете, а в шепоте страны, пронесшемся в утреннем морозном воздухе, услышалось непонятное, даже поначалу приятно будоражащее слово «бюллетень» в соседстве со всякими магическо-непостижимыми, завораживающими медицинскими терминами – тяжелое дыхание СтокЧейнса и пр. Сама магия этих слов для меня принадлежала иному миру. Соприкоснувшись же с надмирностью нашего героя, тем более обрела значение утвердительно-повелительного манипулирования неведомыми мирами. Никакого реального, бытового значения в них я не предполагал, потому и не расспрашивал никого из взрослых. Да они сами многозначительно помалкивали, частично поддаваясь той же магии невозможности ничего человеческого в сферах надчеловеческих. Частично же помалкивали по всем известным, ныне так прекрасно освещенным, растолкованным Солженицыным и другими разоблачительными писателями причинам.
В общем, все притаились, не выдавая наружу своего разнородного смятения. Неведомость, как бы магическая запредельность этих терминов только подтверждали подверженность вождя исключительно запредельному, недосягаемому, непостижимому. А описанная настороженность взрослых воспринималась мной как простая неприуготовленность к столкновению, соприкосновению с неожиданным, вторгшимся в наши пределы обыденности, не вмещающей нечеловеческого. Нечеловеческого, которое, будь и беспредельным явлением счастья, подавляло бы всетаки своей непостижимостью. Вот так тогда если не думалось, то ощущалось и переживалось. Даже странный крик мальчика на пороге школы в один прекрасный день (Господи! что я говорю?! какой прекрасный?!): «Ура, каникулы! Сталин умер!» – воспринимался просто как свидетельство неких празднеств по поводу какого-то величественного торжества. Несколько мрачноватого, но величественного.
Запредельные высоты проецировались на наш мелкий школьный быт в виде незапланированных экстраординарных каникул. Извините за столь напыщенный, невнятно-экстатический язык. Но даже сейчас, по прошествии стольких лет, не умею, не могу это описать каким-либо иным, более внятным способом. Да и кто мог бы?
Конечно, конечно, присутствовал вполне понятный план, уровень всеобщей подавленности, настороженности, наблюдаемый мной у взрослых – родителей, учителей, постовых, продавцов в магазине, просто прохожих, у молча шамкающих губами старушек нашей квартиры. Но была зима, холодало, крысы безмерно оживились – разве же не причина для подобного рода мелкой суеты и беспокойств? А кстати, про того мальчика с каникулами – позже до нас дошли слухи, что его будто бы выгнали из школы. Даже больше – он куда-товыехал из Москвы. Потом, позднее, говорили, что отца его, ответственного работника на Шарикоподшипниковом заводе, вообще угнали черт-те куда. Но это позднее.