Обычно же по утрам 35–36 обитателей нашей квартиры выстраивались в длинную очередь в туалет и ванную. На кухню для приготовления почти в промышленном количестве завтраков и быстрых перекусонов отряжали обычно только толстых женских представителей семейных коллективов. Там происходили наиболее значительные события, растекавшиеся по квартирам вторичными признаками обид, злобных взглядов, поздравлений и дарения сладких пирожков по случаю каких-то всеобщих или семейных праздников. Некоторые пирожки были удивительно вкусны и запомнились доныне. Да, вообще, тогдашний уровень кулинарного мастерства, надо заметить в укор нынешним обитателям отдельных, изолированных, более гуманизированных квартир, не идет ни в какое сравнение с теперешним. Подобное ныне просто недосягаемо. Впрочем, как и многое другое. Помню, иногда, когда события всенародные и разного рода частно-семейные совпадали, совпадая также с временным перемирием в квартире, я буквально был распираем съеденными пирогами, пирожками, кулебяками и прочим подобным. Мой рыжий наглый кот ходил за мной, на ходу подбирая куски, вываливающиеся у меня изо рта, не умещавшиеся в моем всетаки маленьком по тем годам и по тому возрасту желудке. Но скоро и он изнемогал, ложился на свое теплое заманчивое отопление и надолго замирал, урча, попахивая поглощенным еще до этого безумным количеством рыбных остатков.
Но сейчас ни о каком отоплении не шло речи. Холод сжал все объемы, образовав как бы множественные пустые незаселенные пространства, куда не хотелось вдвигаться, – они были еще холоднее малых обжитых персональных ойкумен. Внутри напяленных одежонок таился, сохранялся слабенький трепет отдельных теплившихся жизней. Я склонялся, погружал нос в ворох всего одетого, с дрожью ощущая запах еще трепыхавшейся собственной, но уже как бы отдельно воспринимаемой жизни в предельном модусе незаинтересованного выживания. Да, такое вот ощущение. Но, естественно, описать его в подобных рефлективных терминах я смог только сейчас. А тогда я просто вдыхал, замирал и продолжал смотреть в окошко.
Там я видел, как сгрудились вокруг нас дома и заборы. Все темперированное пространство твердостей, мягкостей, провалов сковалось в одну большую, непластичную, давящую, почти жестяную жесткость. Но все же это была узнаваемая Москва. И время узнаваемое. Все узнаваемо. Но как бы в иной степени самоузнавания.
Умер Сталин.
Именно тогда умер Сталин.
Да, именно в этот момент и умер Сталин.
Да, да, как это ни казалось невероятным, он умер.
Нет, конечно, все не так просто, как могло бы показаться. Как это вот здесь звучит: умер Сталин! Подобное скорее из области просто восклицания, сотрясения воздуха. Звуки некоего голоса, пожелавшего бы обнаружить себя, отметить, зафиксировать в какой-то определенный момент времени, в определенном месте, но, прямо скажем, с непонятной целью. Так и есть. Сотрясение воздуха – оно и есть сотрясение воздуха.
На самом же деле он, Сталин, как бы вовсе не подлежал не только этому процессу, но даже поставлению рядом с данным несоразмерным иноприродным ему понятием. Да и слово, произнесенное слабым, самому себе удивляющимся голосом, совсем к нему не прилипало. Даже не прилипало к языку и гортани, омытым звукопроизнесением его имени. Оно само выкатывалось откуда-то и, не соприкасаясь с границами телесности, летело дальше. Но по той же причине не могущее быть уловлено и потоплено в мягкой и амортизирующей телесности.
Однако все же что-то случилось. Все-таки голос прозвучал. Произвел какое-то изменение в местном воздухе. То есть, вернее, поймал, почувствовал это изменение, а потом усилил, конкретизировал своей артикуляцией.
Для начала он заболел. Как-то обнаружилось, что он заболел. Сопутствующее окрестное похолодание было незначительным. Я уж не помню, рассказывал ли вам, что в то время жил в Сиротском переулке, через некоторое время ставшем улицей Шухова в честь стоявшей на углу Шаболовской улицы с 20-х годов чуда техники тех лет – башни инженера Шухова. Тогда здесь располагалась окраина города. За нами начинались пруды с бесчисленными головастиками, которых мы по весне обмороженными руками вытаскивали зачем-то из ледяной воды и глядели им в глаза. Глядеть было страшно. Говаривали, что кто выдержит больше пяти минут, сам становится головастиком. Часов у нас не было, потому мы стремительно отворачивались, боясь этих пяти неверных неулавливаемых минут. В результате мы так никогда и не ощутили до конца губительных манящих взглядов водяных обитателей. Правда, мне показывали на улице одного, якобы выдержавшего их леденящий взгляд. Он брел весь покрытый коростой, с тремя пальцами на обеих руках, выкрикивая что-то невнятное, брызгая пенистой слюной. Это понятно. Однажды он бросился на меня, кривясь, плюясь и задыхаясь:
– Ыэуаааа!
Я легко убегал от него, украдкой поглядывая на свои руки – не начали ли они порастать коростой. Однако же по следующей весне, словно влекомы какой-то злостной таинственной силой, опять бежали на пруды и вертели в руках бедных водных недоделанных тварей.