Михаил пересек двор: чуть нервной и угловатой походкой – прошел сквозь него толстой пунктирной линией. Перед входом в бар скамейки и стулья; несмотря на дождливую погоду некоторые гости сидели под открытым небом, кутались в плащи и пледы, оживленно болтали, звенели стаканами, курили. Татуировки на руках, шеях, крупные серьги, пирсинги, туннели. Дождевые капли лакировали лица и черные кожанки, превращали людей в блестящие восковые фигуры с бледными и желтыми лицами. Вход загородила стильная компания. Ребята передавали по кругу бутылку игристого вина: кольца на длинных пальцах постукивали о зеленое стекло. Молодежь лениво потеснилась. Михаил прошел сквозь клубы дыма от самокруток, сквозь запах молодости и духов, сквозь распущенные по ветру и прилипшие к губам волосы, сквозь смеющиеся взгляды, как сквозь солнечный, пронизанный пылью свет. Спустился по узкой лестнице, оказался внутри.
Сел за барную стойку, кивнул бармену – низкорослому африканцу Абику с матовыми губами и гуталиновой кожей. Дивиль настолько часто видел этого бармена – гораздо чаще дочери и бывшей жены – что временами казалось: Абик, по меньшей мере, его единоутробный брат. Режиссер скользнул глазами по пестрым этикеткам блестящих бутылок и заказал порцию выдержанной текилы – anejo. Взлохматил жесткие волосы и погладил ладонью некрасиво оттопыренное ухо: в детстве Михаил очень комплексовал из-за своего изъяна – с самого рождения правое ухо сильно оттопыривалось и казалось больше левого; в школе, понятное дело, такое не прощалось, Миша долго терпел, пока в девятом классе не избил на перемене самого злостного зубоскала, после чего одноклассники стали находить в оттопыренном ухе определенную брутальность и даже завидовали, Дивиль же в свою очередь, в связи с этим изменившимся к нему отношением, загрустил еще больше, оглушенный сознанием, что все в жизни, любое пространство и место приходится отвоевывать у мира людей, ощерив зубы и сжав кулаки. Чисто эмоционально он ощущал, что это не может быть правдой, что это слишком убого и прямолинейно для закономерности такого сложного и многостворчатого мира, но жизненный опыт знай все твердил свое.
За время школьных лет Дивиль не только привык, но даже полюбил драться – он воспринимал юношеские стычки, как возможность выплеснуть застоявшееся и спертое, как-то вспрыснуть, но в том рафинированном мире, в котором он оказался в ГИТИСе, а особенно после него – это стало неприемлемым и недопустимым: в цивилизованном обществе большого города люди старались пакостить друг другу исключительно законными способами, поэтому до драки дело доходило редко – обычно даже самые хамовитые смолкали, становились ниже под натиском острых глаз Михаила, если он начинал злиться, но невзирая на эту внутреннюю энергию, режиссер часто удивлялся тому, каким слабым и беспомощным иногда ощущал себя сам.
Вот и сейчас режиссер находился в этом странном состоянии парализованной мощи – он чувствовал в себе настоящий ураган, способный проламывать стены, но не понимал, зачем ему нужен этот дремлющий шквал уставшей энергии. В молодости его внутреннее «Я» вело себя более сложно и неоднозначно – творческая нервность и эмоциональное сгущение стихийно вырывались на свободу – это специфическое «Я» нередко толкало Михаила на высказывания и поступки, противоречащие его принципам и убеждениям: в те годы, в порыве какого-то экстравертного безрассудства, он мог высмеять собственные святыни или обидеть дорогого ему человека, мог выставляться и бить себя в грудь, чтобы произвести впечатление и понравиться окружающим, притом, что по природе своей был достаточно скромным человеком и до отвращения не переносил подобное в других. С возрастом Михаил пообтесался, стал более сдержанным, но по факту не изменился – просто научился тщательнее контролировать внутренние потоки, да и творческой нервности в нем больше не было – как-то опало все, обмякло, стало прозрачным и водянистым.
Взял стакан с текилой, повернулся к залу, пробежался глазами по столикам. Знакомых, к своему удовольствию, не увидел; сегодня было особенно тоскливо, и даже одна только мысль о дружелюбной болтовне казалась невыносимой. Здесь всегда собиралось много его друзей, действительно замечательных, интересных людей – каждый из них мог выслушать о наболевшем и искренне поддержать, мог развеселить, но режиссеру не хотелось делиться своей ношей, вываливать ее наружу – Михаил держал ее в себе, может быть, бессознательно и интуитивно, подавлял в себе, как отрыжку. Да и о чем, собственно, рассказывать друзьям? Дело вовсе не в разводе, не в сложных отношениях с дочерью и не в том, что он перестал гореть некогда любимой творческой работой – в нем просто что-то надломилось, во всем его отношении к жизни, а как это можно внятно объяснить даже самому близкому другу, если сам себя едва понимаешь? Дивиль наперед знал все, что ему могут посоветовать самые задушевные советчики, – тошнотворные избитости и банальщину.