Михаил Дивиль ходил пешком даже зимой: жил в двадцати минутах от театра – во время этого вечернего маршрута, своего рода творческого моциона, режиссер привык подводить итоги дня, обдумывать детали постановки и разглаживать новые мысли-впечатления, расстилать их перед собой, как свежеотпечатанные листы (безукоризненно белые прямоугольники, испещренные плотно сбитыми строчками, еще не обсохшими, готовыми схватиться за неловко прижатый шершавый палец и оставить развод: но вот строчки-мысли твердеют, и сухая опрятная гладь дает ощущение основательной прочности и упорядоченности, так что можно поднять перевернутые листы на свет и разглядеть сквозь белизну жилистую твердь букв, абзацев, точек и запятых). Первые минут десять театр еще держал его, но ближе к дому Михаил постепенно отрывался от упорядоченного и такого очевидного текущего – нынешнего – проваливаясь в свое скрытое, ушедшее «Я»: перебирал личную жизнь и путанное прошлое, нащупывал слежавшиеся где-то там, когда-то там минуты-колтуны – самые далекие, потаенные и чаще всего болезненные очертания людей или событий, теребил их в руках, как отсыревшую и измятую колоду выцветших карт с жирными отпечатками пальцев. В последние годы взгляд на прожитое оставлял особенно длинный шлейф мыслей, похожих не то на выеденную плешь, не то на вырубленную просеку.
Добираясь до своего двора, частенько задерживался перед сном в одном джазовом баре: вид пустых комнат роскошно обставленной квартиры отравлял жизнь сильнее самых ледяных воспоминаний, захламлял ее кричащими цветами и дороговизной – комнат, похожих на приторных, надушенных проституток с вычурными декольте и блестящей требухой украшений – от каждой детали стильного интерьера квартиры, от домашней обильности обстановки, подобранной еще вместе с бывшей женой, веяло каким-то помадным душком; уже давно Михаилу казалось, что его квартира не дом, а дорогой гостиничный номер, куда нельзя прийти, чтобы ежеминутно не предчувствовать: вот-вот сейчас в дверь постучит вежливый метрдотель или официант; а стоит приблизиться к респектабельному подъезду на набережной, шагнуть в чисто прибранное фойе с разноцветным глянцевым полом, и за пластиковой витриной будет сидеть не консьержка Марья Эдуардовна, но молодой администратор на ресепшен, который сначала внимательно присмотрится к Диви-лю улыбчиво-прищуренным взглядом, бегло глянет на часы и убедившись, что час вполне себе поздний, а постоялец вполне себе одинокий, предложит режиссеру девочку в номер.
Наверное, поэтому перед сном Михаил всегда испытывал потребность немножечко «промочить горло» или «пропустить стаканчик», как говорят вежливые и скромно одетые господа с побагровевшими носами и жиденькими волосами (господа интеллигентных, но крайне малооплачиваемых профессий); люди решительные и резкие предпочитают «вмазать», «жахнуть» или «накатить», ценители спорта «принимают на грудь», а филологически подкованные оригиналы любят «остограммиться»; люди попроще «соображают на троих», банщики «поддают», несовершеннолетние «употребляют», рыбаки «дергают», гражданские и служивые «обмывают», депрессивные пессимисты «поминают», жизнерадостные музыканты «бацают» и «жарят»; люди приземленные «распивают», порывистым романтикам широких жестов и рухнувших упований больше нравится слово «насвинячиться», кощунники «причащаются», студенты «нажираются», «бухают» или «гудят», а конченым маргиналам ближе суицидальное «колдырнуть» или деликатно-робкое «раздавить бутылек». Что же касается Михаила, он называл свою вечернюю привычку «освежиться перед сном». Так уж повелось. Впрочем, иногда он заговаривался и вместо «освежиться», говорил «освежеваться». Минутами режиссер подозревал: эта оговорочка не случайна.