Но еще тяжелее была рекрутчина для евреев. Они мирились с ограничениями в самых существенных гражданских правах; они безропотно платили казне налоги и подати в увеличенном размере, платили даже за мясо, которым питались, и были рады, что государство по крайней мере не вторгается в тесную семейную сферу и в религию. Но когда издан был указ 26 августа 1827 г., то евреи увидели, что и эти последние устои подвержены серьезной опасности. Если до сих пор еврейская семья не разлучалась; если, даже разлучаясь, члены ее все-таки оставались в кругу своих единоверцев и в этом общении не чувствовали себя забитыми и униженными, — то теперь рекрутская повинность, очевидно, должна была вырывать из семьи отдельных ее членов и направлять их в дальние края, где нет евреев, где на каждом шагу их будут преследовать и оскорблять. Сыновья, предназначенные родителями «для Торы, брака и добрых дел», теперь должны были перейти в ведение дядьки, который будет всеми силами стараться, чтобы спасти грешные души своих некрещеных питомцев. Эти питомцы будут служить целый век, и — кто знает — увидят ли они когда своих родителей, вернутся ли они на родину? Словом, рекрутская повинность наводила евреев на множество печальных дум, которым, к сожалению, суждено было оправдаться на деле.
Начались наборы. Каждое еврейское общество обязано было выставить положенное число новобранцев в возрасте от 12 до 25 лет.
Если закон установил для сдаваемых минимум (12 лет) и максимум (25 лет) возраста, если сверх того требовалось, чтобы новобранцы были физически здоровыми, то на деле эти условия на каждом шагу нарушались, и ни лета, ни физические недостатки не обеспечивали от сдачи в рекруты. Сдавали семилетних детей и отцов семейств, не щадили калек и отрывали от родителей единственных сыновей. «Стадо богача оставляется в целости, — говорит Л. Гордон[361] в одной из своих прекрасных поэм, — а у бедняка отнимают последнюю овечку, так как бедняку не к кому взывать о помощи»[362]. В наши дни, когда описанные порядки уже исчезли и сделались материалом для истории, трудно себе представить уныние и страх, господствовавшие в еврейских общинах во время производства наборов. Один официозный орган так описывает первый рекрутский набор: «Первый набор, как событие небывалое, неожиданное и совершенно противное еврейской трусости, лени и бездельничеству, распространил отчаяние по всему Иудейскому племени. Матери бегали на могилы своих родителей, валялись по земле и просили их заступления; некоторые даже умирали от горести и отчаяния. Умирали и жиденята от одной мысли, что они будут жолнерами, москалями, будут обриты, острижены, далеко от родных, в строгости и повиновении»[363]. Так писали в сороковых годах, когда даже еврейское горе отмечалось не иначе, как с оттенком злорадства.
Но отзывчивое и к печали, и к радости народное творчество иначе говорит об этих наборах. В одной песне мать, убитая горем, провожает своего малютку-сына, передает ему на прощание молитвенник и филактерии и, ставя ему на вид горькие испытания, ожидающие его на чужбине, обращается к нему с единственной просьбой: «Сын мой! Во что бы то ни стало — останься евреем!». В другой песне малолетний новобранец, сопоставляя свое прошлое с предстоящим ему в будущем, рисует свое детское горе в следующих характерных словах: