Он вдруг насторожился и прислушался, как будто кто-то позвал его – издали и негромко. –
Он искоса посмотрел на Левушку. Потом попытался вспомнить голос Анны, ее глаза, когда она смотрела на Левушку, голос, которым она называла его по имени, ее всегдашнее равнодушное присутствие на кухне, когда там находился Левушка.
– Жирная свинья, – повторил Левушка, слегка подтолкнув мандарин, так что тот покатился по столу в сторону Давида.
Измена, как волшебство, как колдовство, как магия, незаметно подменяющая один мир другим, один солнечный свет другим, одни сны другими, – магия, меняющая пространство и посылающая звезды спешить невпопад и по другим орбитам.
Как сон, который, заняв место прежней реальности, уже больше не тревожит тебя мыслью о пробуждении.
И только одно оставалось непонятным – почему никто так долго не замечал этого очевидного, этого бросающегося теперь в глаза, этого само собой разумеющегося и давно ожидаемого?
– Ты себе даже представить не можешь, – продолжал Левушка. – Он явился и сразу начал на нас орать. Ни с того ни с сего. Жалко, тебя не было.
– Совершенно не жалко. Боюсь, если бы я там был, нам пришлось бы орать с ним в два голоса, а это уже перебор.
– Представляю, – не очень уверенно протянул Левушка. Было видно, что услышанное заставило его на несколько мгновений задуматься.
– А что Анна?
Само собой напрашивающийся вопрос прозвучал, однако, с явным напряжением.
– Она сказала ему, что он дурак, и больше ничего. Что она еще могла сказать?.. Говорю же тебе – он вел себя, как дикое животное. Взбесившийся самец, у которого от жары крыша поехала.
А впрочем, – осторожно подумал Давид, – возможно, все было именно так, как это обыкновенно нравится большинству женщин, смутно чувствующих за этим бешенством, за этими криками и мордобоем правоту некоторого изначального порядка, который ведь никто еще пока не отменял, даже по случаю всеобщей и окончательной победы мировой эмансипации.
Тем более, – негромко добавил он про себя, словно боялся быть услышанным, – что этот порядок не отменялся, конечно, не в силу отсутствия желания отменить его, но только потому, что сделать это было чрезвычайно затруднительно даже при большом желании, потому что трудно же было, в самом деле, отменить то, что с начала мира лежало в основе отношений между мужчиной и женщиной – и что, к счастью, – добавил у него под ухом знакомый голос, – не боялось никакой эмансипации.
–
– Мне надо что-нибудь выпить, – сказал между тем Левушка, оглядываясь на стойку бара. – А то меня так будет колотить до самого вечера. Давай, может, что-нибудь сообразим, а, Дав? Что-нибудь, отвечающее случаю.
– Если хочешь, могу тебя благословить, – усмехнулся Давид.
– Иди ты в жопу вместе со своим благословением, – Левушка поднялся со своего места. Девушки за соседними столиками захихикали и скосили в его сторону глаза.
– Я, собственно, имел в виду, благословить тебя шекелем, – пояснил Давид. – Но если ты отказываешься…
– Давай, – Левушка быстро протянул руку.
– Не знаю, за что тебя только любят девушки, – сказал Давид, доставая деньги, – но явно не за широту еврейской души.
Глядя на его большую черную фигуру у стойки, он вдруг почему-то подумал, что тот похож на большого лося, который на короткое время стал человеком, чтобы попробовать человеческой пищи и погреться в человеческом тепле, а затем вновь уйти в свой темный лес, в дремучую чащу, где стояла тишина и с елей время от времени осыпался бесшумный снег… Впрочем, какой тут, в самом деле, снег – в получасе ходьбы от Западной стены?