Потом ему пришло в голову, что мир, в котором мы живем, уж больно был похож на пазл, состоящий из отдельных фрагментов, которые с трудом, и только по необходимости уживались друг с другом, создавая какое-то общее пространство, готовое, впрочем, рассыпаться в любое время, и притом – от самого пустячного сотрясения, – вот так вот, просто взять – и развалиться на миллионы отдельных мирков, – разлететься, словно осколки грохнувшегося на пол зеркала, которые даже не подозревали бы о существовании друг друга, пока не оказалось, что они сами сложены из бесчисленного множества отдельных картинок, каждая из которых стремилась стать не меньше, чем целым миром.
Тем более что, в конце концов, можно было бы придумать по этому поводу еще целую кучу глупостей, вроде, например, той
– Ну, давай что ли, – Левушка разлил водку и поднял свой стаканчик. – Чтобы он сдох, старый козел.
– Надеюсь, это не про нашего премьера, – сказал Давид, – Он хоть и козел, но, к сожалению, не старый.
– Плевать я хотел. Господи! Какая же все-таки это глупость! Видел бы ты только его морду!
– По-моему, он тебя просто приревновал, – сказал Давид и выпил.
– Меня? Да с какой это, черт возьми, стати?
– Ну, не знаю, – Давид занюхал водку мандариновой коркой.
– Давид, – укоризненно покачал головой Левушка. – Ты ведь не думаешь, что у меня с Анной что-то действительно было? Говорю же тебе, что он просто сумасшедший козел и ничего более.
– Ну и черт с ним тогда, – вздохнул Давид.
– Черт с ним, – сказал Левушка. – Позвони-ка лучше Анне.
– Ты ведь знаешь, что я туда пытаюсь звонить пореже, – сказал Давид.
– Ну, и что? Ты же с Анной не ссорился, правда? А если подойдет этот козел, то просто возьмешь и повесишь трубку.
– Ты бы это и сам смог, мне кажется – предположил Давид.
Левушка посмотрел на него с явным отвращением.
– Ты же видишь, в каком я состоянии, – загробным голосом произнес он, поднимая графинчик, чтобы разлить остатки водки. – Да пойми ты, Дав, не могу я туда звонить.
– Ладно, – согласился Давид, поднимаясь. – С тебя причитается.
Гудок в трубке, многажды раз слышанный, теперь казался чужим и неприветливым.
– Анна, – сказал Давид, услышав знакомый голос. – Привет. Надеюсь, я тебя ни от чего не оторвал. Это Давид.
– Давид, – отозвался голос на другом конце провода. – Привет.
Похоже, что рядом с ней посторонних не было.
– Привет… Послушай, у меня к тебе вопрос. Буря уже улеглась?
Левушка потянулся, чтобы отобрать телефонную трубку, но Давид стукнул его по руке и тот отстал.
– Буря? Какая буря?
– Буря с мандаринами, – сказал Давид и добавил: – И со Стравинским.
– Ах, вот оно что. Тебе уже наябедничали?
– Нет. Прочитал сегодня в газете. Но это сгинет вместе со мной в ледяной пучине… – Он не успел добавить «
– Он с тобой?
Вопрос, в котором без труда можно было различить тревожные материнские нотки, которые как будто ставили все на свое место: и Феликса, чующего, как трещит под ногами земля и не хватает воздуха, и мандарины, и злосчастного Стравинского, которого следовало бы играть не везде. Материнская любовь, которой все женщины любят своих возлюбленных. Нечто вроде инцеста, от которого нет спасения. Пришить пуговицу, сварить обед, поменять простынки. Инстинкт, который, возможно, спасет мир от нового матриархата. Пожалуй, можно было даже с большой долей вероятности предположить, что монахи прячутся за монастырские стены на самом деле только затем, чтобы избежать участи Эдипа. Где ты, сын мой, на котором мое благоволение?
– Неподалеку, – сказал Давид.
– Живой, надеюсь? – голос в трубке хотел казаться беззаботным.
– Напротив. Истекает кровью. Не знаю, доживет ли до следующего стакана.
– Дай-ка мне его.
– Анна, – Давид еще толком не понимал, что он собирается сказать.
– Что, – сказал из ниоткуда голос, сразу становясь чужим.
– Ничего. Мы все тебя любим. Пока.
– Я знаю, – сказал на том конце провода чужой голос.