Иван Пантелеймонович, брезгливо отряхнув штукатурку с руки, прошел в полуподвал, шумно втянул ноздрями воздух, покосился на всё также без чувств валявшегося пьяницу, потом — на оставившую своё барахло и тупо, без движения сидевшую на полу старуху, и, отдернув занавеску, вошел в угол Саевича. Фонарь выхватил из совсем уже сгустившейся темноты страшный беспорядок. Во всяком случае, разбросанные повсюду фотографические карточки — некоторые смятые, некоторые даже разорванные — наводили на мысль о погроме. Валявшиеся тут же коробки эту мысль усиливали. А разные железки, невероятные приспособления и прочее, чем угол Саевича вообще выделялся, придавали картине особенно жутковатый вид.
— М-да… вашсъясть… поработали вы изрядно!
В интонации, какой Иван Пантелеймонович выделил слово «поработали», Можайскому послышалась очередная насмешка, но гнева в нем уже не было. Наоборот: он с удивлением и даже с восхищением наблюдал за кучером, поражаясь его сметливости и тому, что сам он, Можайский, не додумался до настолько очевидных вещей! Взять, например, фонарь: как можно было забыть, что коляска оснащена ходовыми и сигнальными фонарями, и впасть в отчаяние от того, что в помещении стало темно и стало невозможно продолжить обыск?
— Кстати, а как ты догадался захватить фонарь?
Иван Пантелеймонович, не стесняясь, фыркнул:
— Да ведь в окошке-то света не было! Спустились вы сюда засветло, но засиделись дотемна. И вышли уже, когда ни зги не видно. А свет ни разу так и не появился. Ясно ведь: нечем посветить-то было!
Можайский только хмыкнул. Иван же Пантелеймонович, тем временем, деловито прошелся по всему углу: то к одному предмету прикасаясь рукой, то к другому, и не просто, а с хозяйской какой-то «ноткой» — уважительно к имуществу, пусть и странному, и бедному. Топтаться по фотографиям он тоже не стал, даже напротив: аккуратно, присев на корточки и исполнив что-то вроде пляски вприсядку, сдвинул их в одно место — образовалась огромная куча, но, на взгляд Ивана Пантелеймоновича, это было явно лучше, чем то, что натворил Можайский.
— Карточки, стало быть, ищем?
— Да.
— Но не всякие?
— Всякие, — Можайский невольно усмехнулся, — уже здесь. Всякие нам не нужны.
— А те, что не всякие: что на них?
— Трупы.
Иван Пантелеймонович вскинул фонарь, посветив Можайскому прямо в лицо: убедиться, что тот не шутит. И на всякий случай уточнил:
— Покойники?
— Опусти фонарь, — Можайский поднес руку к глазам. — Да, покойники.
— Ну и ну… Да вот же они, — прямо с фонарем в руке Иван Пантелеймонович ухитрился перекреститься, отчего свет запрыгал в сумасшедшей пляске с тенями, — смотрите!
Можайский посмотрел и ахнул: из-под тонкого, пришпиленного местами к основной занавеске куска материи — и как он раньше этого не заметил? — в свете фонаря явственно проглядывали десятки, если не сотни, карточек.
— У вас есть телец, ваше сиятельство?
— Телец? — Можайский подошел к занавеске, отделявшей угол Саевича от угла сумасшедшей старухи, но, протянув уже к ней руку, остановился и растерянно переспросил: «Телец?»
— Он самый. — Иван Пантелеймонович, светивший прямо на занавеску, терялся в полумраке, но голос его, неуместно торжественный, выдавал готовность выдать очередную остроту.
— Причем тут телец?
— Ну, как же, вашсъясть? — Иван Пантелеймонович не сдержался и хихикнул. — У меня вот дома имеется яйцо. Хорошее, доложу вам… как на духу! Сам утром вкрутую сварил, но скушать так и не скушал. Меняемся?
— А! — Можайский тоже хихикнул, но как-то напряженно.
— Если там и впрямь покойники?
Можайский уже решительно взялся за кусок ткани, потянул, но оказалось, что не так всё и просто. Послышалось шуршание, несколько карточек выпали на пол, но ткань от занавески не отделилась.
— Не торопитесь… ну, что за страсть такая — спешить и спешить? — Иван Пантелеймонович поставил фонарь на пол, деликатно отстранил Можайского от занавеса и начал — одну за другой — отшпиливать булавки. — Вот я, например: когда нужно, гоню лошадей, а когда нужды в том нет никакой, качу себе и качу без спешки, осматриваюсь, на ус мотаю… И если бы не трамваи… пес бы загрыз того, кто их придумал… да, вот если бы не трамваи…
Иван Пантелеймонович потянулся, но ростом он не вышел. И поэтому, закончив с нижними булавками, взял табуретку, встал на нее и только тогда принялся и за булавки верхние. Можайский смотрел и слушал, едва ли не раскрыв рот: меньше всего он ожидал от своего нового кучера — даже убедившись уже в его сметливости и в на удивление меткой наблюдательности — таких рассуждений и таких — как бы это сказать? — деловитых поступков. Иван Пантелеймонович действовал сноровисто, но обдуманно. На взгляд — не спеша, но, тем не менее, быстро. Его движения были осторожны, даже деликатны, но решительны.
— Подхватывайте с боку! — Иван Пантелеймонович принялся отшпиливать уже самые верхние булавки, и ткань начала постепенно валиться. Можайский подхватил ее, скатывая в что-то навроде рулона. — Ну, вот!