Сколько времени прошло в таком оцепенении, сказать непросто: возможно, секунды; возможно — минуты. Нарушилось оно тем, что занавес дернулся и стал — вместе со всеми прикрепленными к нему карточками — отодвигаться в сторону.
Иван Пантелеймонович попятился и начал креститься. Можайский, тоже непроизвольно сделав шаг назад, потянулся к кобуре.
— Кто вы такие и что здесь делаете?
Можайский убрал руку с кобуры и всмотрелся в появившегося на пороге угла человека. Узнал он его практически сразу, хотя и встречал — если вообще когда-нибудь встречал — разве что мельком: уж очень ярко описывал его Гесс.
— Григорий Александрович?
Саевич — это был, разумеется, он — прищурился: свет фонаря, направленный давеча на занавес, падал теперь на фотографа и слепил его. Саевичу было трудно в двух сумеречных фигурах опознать полицейского офицера и полицейского кучера. Поняв это, Можайский поднял с пола фонарь и переставил его на тумбочку. Свет в помещении распределился более равномерно.
— Юрий Михайлович? — Саевич был искренне удивлен. — Вы?
Можайский, не подавая руки, формально представился.
— Верните занавеску в прежнее положение, пожалуйста.
Саевич отвернулся, задернул занавес, отчего кошмарные фотографии снова оказались на виду, опять повернулся лицом к Можайскому и вдруг, бросившись вглубь угла, закричал с отчаянием и болью:
— Что вы наделали!
Иван Пантелеймонович и Можайский переглянулись, причем взгляд Ивана Пантелеймоновича был полон снисходительной укоризны: мол, и правда ведь — зачем, вашсъясть, вы такой беспорядок учинили?
Саевич тем временем, уже не обращая внимания на своих посетителей, встал на колени перед грудой растоптанных, иной раз — смятых и разорванных фотографий и начал их перебирать, отпуская одно горестное восклицание за другим и чуть ли не плача. Можайский, вообще настроенный очень скверно, ощутил на мгновение неловкость — что-то, похожее на укол совести, — но тут же снова стал непримиримо холоден.
— Будьте добры, поднимитесь.
— А? — Саевич оглянулся и бессмысленно-потерянно посмотрел на пристава.
— Я говорю, встаньте, Григорий Александрович! Или я подниму вас силой!
Саевич, мотнув грязными, засаленными волосами, подчинился, но взгляд его по-прежнему выражал одно лишь непонимание происходившего и горькую обиду.
— Это что такое?
Теперь уже Саевич смотрел не на Можайского, а на занавес, отделявший его угол от угла сумасшедшей старухи. Сначала — очевидно, уперевшись взглядом прямо в карточки, а не в скрывавшее их полотно — он явственно удивился, но уже в следующее мгновение на его лице появилось выражение облегчения:
— Они целы!
Быстро подойдя к занавесу, Саевич начал аккуратно снимать с него фотографию за фотографией, а когда его руки наполнились, без смущения и стеснения обратился к Можайскому:
— Помогите мне!
И снова Можайский переглянулся с Иваном Пантелеймоновичем, но на этот раз во взгляде Ивана Пантелеймоновича была растерянность, а сам Можайский опять почему-то почувствовал угрызение совести.
— Послушайте…
— Нет-нет: сначала помогите мне снять их и сложить в коробки. — Саевич явно повеселел и уже не был похож на растерянного и убитого горем человека. — Потом я всё объясню! Теперь-то уж, Юрий Михайлович, я понимаю, зачем вы здесь!
Можайский — буквально сопротивляясь самому себе — шагнул к фотографу и принял у него из рук часть фотографий. Иван Пантелеймонович, подхватив с пола одну из коробок, подставил ее так, чтобы Юрий Михайлович мог сразу, принимая их от Саевича, укладывать карточки внутрь.
— Да уж, Григорий Александрович, сделайте милость: объясните!
32
Не только, однако, открытия Можайского предопределили то, что события, начиная с утра, понеслись галопом. Свой вклад внесли и другие, поэтому справедливо будет вернуться немного назад — на несколько буквально часов — и рассказать читателю о действиях тех, кого мы поневоле оставили «позади». Начать, возможно, будет разумно с Вадима Арнольдовича Гесса.
Как, несомненно, помнит читатель, распоряжением Можайского Гесс отправился в Анькин кабак, к Петру Николаевичу — основному и самому ценному информатору «нашего князя».
Выйдя еще до света, Вадим Арнольдович прошел через двор Ларинской гимназии и Гутхейлевской фабрики, принял немного левее, оставил по правую руку скверик учительской семинарии и, шагая теперь все время прямо то по наваливавшимся с боков, то по расступавшимся проулкам меж тыльными, мрачноватыми и прихотливо отстроенными фасадами доходных домов, вышел к неприятного вида зданию — торцом пристроенному к дому Бремера. В этом здании находились сразу два питейных заведения: в подвальных помещениях — собственно Анькин кабак, а прямо над ним — пивная акционерного общества «Бавария».