Я не сказал, что для меня будет лучше. Становиться нянькой для великовозрастного оболтуса я не намерен. Кроме того, мне банально некогда. Но и не помочь Ложкиной я не мог. Поэтому сделаю Ярославу внушение и отпущу домой. И всем будет хорошо.
— Ну, если ты уверен, что он не учудит ничего, тогда я согласен, — тяжко вздохнул Жасминов.
— А сейчас доедай давай, — сказал я, — и сходим в одно место.
— Куда? — забеспокоился Жасминов.
— Орфей, ты же литературой интересуешься? — спросил я, — великой литературой. Можно сказать, даже эпической.
— Конечно, — удивился Жасминов, — особенно люблю нашу, русскую классику. А ещё немецкую поэзию.
— Вот и замечательно, — обрадовался я, — значит, познакомишься сейчас ещё с одним произведением. Точнее, с творцом этого произведения.
— С кем это? — заинтересовался Жасминов.
— Тебе имя Эмиля Глыбы о чём-то говорит? — спросил я.
Жасминов отрицательно замотал головой.
— Жаль. Очень жаль, — печально вздохнул я, — очень талантливый драматург.
— А что он написал? — поинтересовался Жасминов.
— Великую пьесу. Что-то, связанное с мелиорацией зернобобовых, если не ошибаюсь.
— Бред какой-то, — нахмурился Жасминов, — ты сейчас шутишь, да?
— Отнюдь, — не согласился я, — доедай и сходим к нему. Есть у меня несколько комментариев к его творчеству…
— Будешь бить? — наконец, сообразил Жасминов.
— Мы же не хулиганы какие-то, — возмутился я и добавил, — буду хейтить…
Мешигине* (идиш) — глупый, сумасшедший
Великие писатели и не менее великие поэты на протяжении веков претерпевали столь же великие лишения и нужду: Достоевский часто прозябал в лютой нищете и даже был на каторге, Жан-Жак Руссо подвергался жёсткому абьюзу от мастера-гравёра, Кафка страдал от голода, туберкулёза и душевных расстройств, а польский писатель и поэт Циприян Норвид ослеп в приюте для нищих и был похоронен в безымянной могиле. Эдгар По, Оскар Уайльд, Говард Лавкрафт… список можно продолжать и продолжать. Не отставал от собратьев по перу и Эмиль Глыба. Будущий великий драматург не изменял литературной традиции и стоически проживал в общежитии Школы фабрично-заводского обучения.
Контингент вокруг был сплошь суровым и малокультурным. Ну, а что можно говорить, если соседи обучались на каких-то там токарей, формовщиков-литейщиков, слесарей, кузнецов ручной ковки, столяров и монтёров? Ни о какой великой литературе эти люди даже и не думали. Их не интересовали Гёте и Гейне, они не знали, чем отличаются Моне и Мане, и даже (о, ужас!) никогда не читали «Тошноту» Ж.-П. Сартра.
Эмиль Глыба очень страдал, но терпел.
В данный момент он сидел за столом в своей комнате и тщательно выписывал из старого настенного календаря способ приготовления органической подкормки для тыквы в период цветения из древесной золы, настоя одуванчиков и навоза. Эмиль Глыба трудолюбиво собирал материал для будущей великой поэмы о советском свиноводстве. И для этого он прорабатывал все нюансы, от кормов до утилизации навоза. Потому что в Великой Литературе главное — достоверность.
На стене висела репродукция из журнала «Огонёк». Когда Эмилю Глыбе становилось совсем уж тошно, он смотрел на нищего слепого Гомера и понимал, что ему ещё сравнительно хорошо: не надо ходить по улицам и просить милостыню — советская власть дала Эмилю и комнату в общежитии, и стипендию.
Да, да, и стипендию. Потому что Эмиль Глыба тоже учился в Школе фабрично-заводского обучения. Кажется, на фрезеровщика. Советская власть давала возможности всем, независимо от возраста, способностей и всего остального.
А, впрочем, к настоящей Литературе это не относится.
Эмиль Глыба считался позором своей семьи. Не потому, что, поправ все семейные традиции он не хотел работать на камвольной фабрике, и даже не потому, что хотел хорошо жить, то есть носить импортные штаны и пить дорогой коньяк, нет, не потому! А потому, что Эмиль Глыба хотел прославиться. Он прямо чувствовал в себе талант. И поэтому уехал из родительского дома в забитом райцентре и подался в столицу покорять большой мир.
Здесь, в одной из комнат общаги Школы фабрично-заводского обучения мы с Жасминовым и его застали.
— Иммануил Модестович? — Глыба так удивился, что даже бросил писать в пухлой тетради.
— Мы, собственно, ненадолго, — культурно начал Жасминов, но я перебил:
— Ты зачем все деньги у Раневской забрал, урод?
Глыба икнул и не ответил. Его перепуганный взгляд скользнул к окну, от окна переместился на дверь за спиной Жасминова, и затем на его лице появилась выражение тупой обречённости.
— Не слышу ответ! — рявкнул я, — где деньги, Глыба⁈
— Не смейте мне хамить! — возмущённо взвизгнул великий драматург и снова неизысканно икнул.
— Да я тебя сейчас и бить буду! Где деньги, которые ты выманил у старухи⁈
И тут Эмиль Глыба, будущий великий драматург и певец советской мелиорации, свиноводства и зернобобовых, вдруг подскочил и рыбкой сиганул прямо в полураскрытое окно.
— Убьётся же! — ахнул Жасминов и подскочил к окну.
— Второй этаж, — беспечно махнул рукой я, — что с ним будет. Такие, хоть и рождены не для того, чтоб летать, но, увы, чрезвычайно живучи.