Какое ему дело, что я часами, днями считал вдохи полные и надломанные, и высчитывал минуты между ингалятором, и колдовал с алхимией собственного дыхания вместо того, чтоб наслаждаться трудом, любовью — я всему позволил померкнуть и стать дыханием? Жертвы не истребованные никому не нужны, лучше пожертвуй себя, чтобы преумножиться, чтобы раздался здоровый крик здорового младенца, а большего земле вне дома не нужно; твои тухлые, перебродившие мысли, фантазии, тщеславные твои фантазии о подъеме на вершину — всем от них только тошно и тяжко, как от маслянистых прикосновений древнего деда, а ребенок все кричит в его руках, хотя уж второй час ночи… Так вот последним сознание придумает: не зал, полный людьми, не плескание в бокале шампанского эха аплодисментов, не горящие глаза, дружно обращенные к нему (ко мне) на сцене… нет-нет — напоследок пожелает оно слиться с глубоким, никогда не нарушавшимся дыханием степи, пустынной дали и через Пепельные горы на северо-востоке, через Долину Смерти, пожелает перелиться ветерком с запада в малообитаемые пустоши Америки, в ее бесконечные луга, сквозь посевы ее проследовать и увидеть красоту мерного вдоха весной и выдоха осенью, ее замершую, замерзшую плоть зимой, ее очнувшуюся мякоть летом, мерный, покойный ритм ее явной жизни; как хочется стать дыханием напоследок и даже не просто дыханием, а нашептыванием в ветре, который слышит тот, кто умеет подлинно, окончательно расслабиться, как я расслаблюсь (надеюсь) перед смертью, как Юлия, должно быть, расслабилась в последний день, когда передумала покончить с собой и удалила меня из контактов, запретила звонить и слать ей открытки, — так я утратил еще одну душу, мерцавшую мне где-то в отдалении, — нет ее больше, и дыхание еще короче, натужнее, на пути дыхания встает железный ком, его вынужден обходить воздух на выдохе, застревает, переполняет меня, я злюсь, раздражаюсь, пишу стихи без точки об этом: желающий двумя точками избавиться от назойливой, не уходящей мысли, что слишком много пространства белого, драгоценного, отданного болезни; про болезнь уж всем понятно, они не желают слушать дальше, эти единороги в стойле (да, у той семейки на озере Моно поселились единороги, рога их спилены невидимостью, они есть, как есть ритм в верлибре, но их нету на ощупь, так что, кроме меня, столетнего старца да младенца в белой робе, никто и не знает, что это семья единорогов привязана в стойле), — и тех притомили жалобы человеческие на сломанность тела, но их я хотя бы замечаю, постольку, поскольку замечает чудо слишком внимательный умирающий, а у него спрашивают: «Чего бы больше всего ты хотел? Наверное, здоровья? А может быть, жены, которой никогда не обзавелся, которая хоть поухаживала бы, покуда ты превращаешься в это — растраченное зря время и в плоть, растраченную ни на что?» — Я же, поморщившись, повторяю через усилие выдоха: «Я бы желал стать шепотом в ветре, достигшем однажды после века скитаний молодой медитирующей девицы, которой выдохну в лицо, обезображенное насилием, желая сообщить, что она красивейшая из встреченных мной, и жаль, что я — лишь ветер, простившийся с памятью на бескрайних равнинах Небраски, я поэтому не могу ласкать, и любить, и взять ее в жены; не стану я человеком, чтоб быть с ней… Доброй была эта душа, но вышел ее час, вышел ее час, ей осталась четверть книжных сумерек до конца, но я хочу, чтобы пришли ей в голову стихи, благодаря этому ветру, стихи о самом страшном, об очищающем от скверны; и я хочу, чтоб она погрузилась так глубоко в мои ветреные объятия, умывшие изуродованные щеки посреди зимы, где щиплют щеки ее на морозе слезы, чтобы сказала она, очнувшись:

Перейти на страницу:

Все книги серии Книжная полка Вадима Левенталя

Похожие книги