Павел аккуратно развязал бечевку, вытащил обтерханную общую тетрадь, перелистал. У юродивого дяди Коли был изысканный мещанский почерк; записи он вел урывками. За мемуарами о юности шли наброски богословского трактата, трактат сменяли мелкие рассказцы, на две, на три странички. Вот автор смотрит в окна соседнего дачного дома, снятого учеными на лето: один, усевшись за работу, поставил перед собой бутылочку вина с кощунственной этикеткой «Слеза Христова», другой не хочет тратить время на поход в нужник, и выбегает на балкон со свечкой, так что струи искрятся, а клумбы изумляются ночной поливке… Не совсем благочестивые писания… Еще один фрагмент воспоминаний… И по всей тетради, на полях, непреклонными бухгалтерскими столбиками выстроились цифры. Записи расходов? не похоже.
Саларьев почитал наброски мемуаров; вспомнил, что ему рассказывала Анна Леонидовна – и сомкнул разрозненные звенья биографии. Оказалось, что монашеское имя дяди Коли – Иннокентий; после гражданской, в юном возрасте, он был хиротонисан во епископы и отправился викарным в Долгород. Здесь его с утра пытали матушки, советуясь насчет мужей, а вечерами мучили интеллигенты – разговорами про антропософию и мистику. Курили, пили бесконечный чай и уходили за полночь, после чего епископ долго наводил порядок; он не выносил неряшества и грязи, и своим духовным детям говорил: лучше не читай молитвенного правила, но тапочки поставь на место. Однажды Иннокентия призвал к себе митрополит Введенский, тот самый, беспощадно расколовший церковь. Ты, говорит, владыка, с кем? Определяйся? И смотрит эдаким ласковым бесом. Молодой епископ не ответил, попросил возможности подумать. А на следующий день по Долгороду поползли осторожные слухи: владыка Иннокентий рехнулся, носился по ночному городу, вопил, пока его не увезли картой скорой помощи. Анна Леонидовна была уверена, что дядя Коля (так он теперь представлялся) получил благословение юродствовать, но сам он никогда и никому об этом не рассказывал. «Да, психический, да, справка есть». До середины двадцатых годов дядя Коля жил в Узбекистане, где надеялся создать какой-то тайный монастырь для молодежи; как он попал в усадьбу и что он делал десять лет между разгоном санатория и переездом в Киев, Анна Леонидовна не знала, а дядя Коля ничего об этом не писал.
Покончив с дядиколиной тетрадкой, Саларьев вынул безнадежные бутылки и поставил на книжную полку: ликер наверняка прокис, а запиканка украиньска выдохлась. Под бутылками, как старые охотничьи пыжи, стояли круглые кассеты с фотопленкой. Павел такие застал: пожилые дядьки, вяленные южным солнцем, запускали руки в черные сатиновые рукава и, отрешенно глядя в потолок, вслепую заправляли пленку. Саларьев покрутил выступающий стержень, сквозь бархатную щелку просунулся блескучий закругленный язычок. Он потянул за кончик; выползла проявленная пленка, с черными квадратиками кадров и с пулеметной лентой перфорации. Саларьев взглянул на просвет: темные расхлябанные женщины торгуют всякой всячиной на рынке… белый негр задумчиво глядит на черный купол храма… Это что же за город такой? По очертаниям похож на Киев, вот нежный контур Киево-Печерской лавры, кучерявая Владимирская горка, блаженный Андреевский спуск…
Ну-ка, а здесь что у нас?
Под жестяными черными футлярами сомкнутым армейским строем стояли круглые коробочки из алюминия. Резьба залипла, стенки оказались тонкие и ненадежные, чуть-чуть надавишь, сразу вмятины. Наконец одна коробка поддалась. Павел вытряхнул рулончик, взял пинцет и с медицинским тщанием стал отворачивать приставший край, как приподнимают кожицу на ране. Фотопленка, перележавшая в закрытом тубусе, безнадежно щелкнула и надломилась. Павел, не дыша, расправил оторвавшийся кусочек под слабым школьным микроскопом и включил подсветку.
Огромные края пинцета, как приваленные камни, лежали на краях вздувающегося целлулоида. По краю кадра шел белесый, как бы заснеженный ельник. За ельником – вдали – виднелся домик. Ба! да это же Приютино, сторожка смотрителя… значит, следующий кадр – усадебная церковь? Ну-ка, ну-ка, интересно, что там дальше. А дальше, опираясь на храмовый столб, фотографу позировал негроид. В прозрачном фартуке до пят, какие носят мясники на бойне; на белесой голове негроида фуражка, в левой руке пистолет. Снимки довоенные, потому что нет погон, но зато есть лычки с ромбами; дядя Коля, стало быть, работал портретистом? Здесь, в родном Приютине, когда венериков переселили, а чекисты водворились на полученную ими территорию? Юродивый – юродивый, а прикуп знает…
Бритвенно острым ножом Павел подцепил еще один футлярчик, распорол его мягкий металл, вытряхнул мутную пленку. Слегка надавил на пинцет, потянул за краешек – и обломил залипший снимок; химический слой превратился в труху и осы́пался. Саларьев дунул, и пыльцы не стало.